Он видит себя и в совсем других образах из прошлого: пьяные лица, несчастные, одинокие создания, склоненные над столом в пивном зале, чтобы защититься от беспощадного света, вспугнутые громким стуком пивной кружки о мокрый стол, облитые презрением кельнерши. Пробуждение на неведомом черном железном мосту от сырой, пробирающей до костей утренней прохлады; он лежит скособочившись между стойками перил, из него безвозвратно ушли те силы, что толкнули его сюда несколько часов назад для осуществления некоего окончательного решения, и он выжидал только, чтобы промчались и скрылись из глаз слепящие его фарами последние машины. Возникают другие лица, вовсе даже и не печальные. И глаза, из которых ушла надежда. И всегда кто-то внутри говорит Боде: смотри, такой же человек, как ты. Это не только лицо отца, который встал на пороге апрельским утром сорок шестого года, огромный, усталый, совсем незнакомый; как он спросил тогда: «Ты, значит, и есть маленький Генрих Боде?» — и, не дождавшись ответа, сгреб упирающегося мальчугана в охапку; как он затем скинул с себя куртку с двумя большими белыми буквами на спине — ТВ (танковые войска), развязал рюкзак: зубной порошок был у него в рюкзаке, два апельсина были у него в рюкзаке, они обозначали для Боде новую эпоху, которая началась с появлением опустошенного отцовского лица.
Гораздо раньше — этого он помнить не мог, впечатления трехлетнего мальчугана смешались с позднейшими рассказами матери — он испытал страх, первый в жизни, глубочайший. В сорок пятом году они оказались беженцами, сестра шла, держась за руку матери, а он, трехлетка, сидел в коляске между узлами с одеждой и банкой толченых сухарей. Поперек дороги, по которой они пробивались на запад, лежало поваленное дерево, которое еще недавно красовалось среди других деревьев аллеи; за деревом укрылся мальчуган лет девяти или десяти, рядом с ним лежал фаустпатрон. Мать спросила мальчика, что он там собирается делать, и он ответил: «Защищать рейх». Сестра Боде стала, балансируя, ходить по стволу, а мать подумала: боже мой, в девять лет — защищать рейх; у нее было такое чувство, будто голова сейчас разломится, и она сказала решительно: «Не прикасайся к оружию, оставь лежать где лежит, ты пойдешь с нами; как тебя зовут?» Мальчик не тронулся с места, он что-то твердил про приказ фюрера, про измену и трусость. Тогда Боде увидел, как его мать способна ударить: она влепила мальчугану две звонкие пощечины — справа и слева — и поволокла его за собой. Много лет спустя он приехал к ней в гости во Франкфурт.
Все это всплывает как будто бы стихийно, сохранившееся живым под множеством более поздних наслоений, про которые Боде думал, что именно они определяют его суть: признаки превращения страны в безмолвную страну; упорное сопротивление, на которое он наталкивался в своей журналистской работе; его угнетенность по мере поступления все новых сообщений о все большем вторжении безумия в гнетущую его реальность. Все это отступает теперь назад.
Он понимает отныне, почему вся огромная немецкая история вместилась для его отца в три небольшие немецкие истории; почему трактирщик Ян Штротхоф мерит все на свете одним-единственным шрамом, раскроившим его череп; почему эти старики вышли из игры — не гневно, но с недоверием. Он ощущает свою к ним близость.
Боде производит отбор. Он сортирует все, что у него есть.
Причины, заставившие его покинуть свою страну, он безвозвратно кидает в туман, висящий над бухтой. Политические события, свои аргументы, свое отвращение.
Партии, общественные движения.
Смертельная опасность, угрожающая людям. Заблуждения, надежды. Разочарования. Все это Боде выбрасывает как ненужный балласт. Так осенью 77-го он швырял в воду Таррингского озера официальные формулы федеральных властей. Теперь за ними последовали также и формулы оппозиции. Выражения протеста. Былое восхищение активностью Марцина. Презрение к его отходу от прежних принципов. Боде снимает политические костюмы со своих современников, теперь они живут в нем как частные лица, лишенные общественной роли. И Марцин — его Боде особенно щадит, боится быть к нему несправедливым — уже не писатель, не левый радикал, не оппозиционный юрист, не голос общественности, а просто Марцин.
Просто человек, который сидит за столом, всегда содержащимся в строгом порядке, где рядом с письменным прибором из белого мрамора стоит зеркало для бритья. Зеркало в рамке черного дерева, установленное с таким наклоном, чтобы пишущий мог видеть собственное отражение. Во время творческих пауз человек охотно с задумчивым видом рассматривает свое лицо, придвигает зеркало поближе, чтобы выдавить угорь на носу, подмигивает своему отражению, проводит растопыренной пятерней по шевелюре, не спуская с себя глаз, приглаживает кончиками пальцев брови, ощупывая колючие белые волоски, трогает свой тонкий нос с обеих сторон, добираясь до уголков рта, после чего вытирает ладони о брюки; все это он проделывает, прежде чем поставит зеркало на прежнее место, возле письменного прибора, и вновь направит на свое лицо.