Таким образом, очень огрубляя, можно обобщить сказанное следующим образом: строгие режимы предлагают мощные инструменты управления эмоциями, но ценой, которую приходится платить за это, является допущение более широких возможностей для самоизучения и навигации. Нежесткие режимы допускают навигацию и позволяют использовать разнообразные наборы инструментов управления, которые адаптируются на месте, индивидуально или через формирование крепких подгрупп. Почему мы должны предпочитать один тип режима другому? Против строгих режимов можно выдвинуть два соображения: 1) они добиваются устойчивости посредством того, что создают конфликт целей и причиняют интенсивное эмоциональное страдание тех, кто не реагирует на нормативные эмотивы; 2) когда такие режимы предают анафеме всякое отклонение, они выступают против важной человеческой способности – или уязвимости: уязвимости для меняющихся целей, опыта обращения, кризиса, сомнения[934]
.Можно, конечно, возразить, что этот идеал максимально возможной эмоциональной свободы представляет собой не что иное, как неогуманизм в биологической упаковке, и спросить: а кто решает, что значит «максимально возможная» и что значит «свобода»? Точка зрения, с которой об этом можно судить, точно так же социально сконструирована и относительна, как и все остальное. Но это было бы несправедливо по отношению к теории Редди, потому что, если относиться к эмотивам серьезно, то эмоциональные высказывания исторических акторов нельзя отделить от их чувств: всегда существует петля обратной связи между высказанной и чувствуемой эмоцией. Пример: в сталинские годы в СССР ребенок мог оказаться ввергнутым в разрушительное эмоциональное страдание, разрываясь между любовью к своему отцу и любовью к Сталину, а если бы из любви и послушания по отношению к вождю он донес на отца, то был бы ответствен за его гибель. В таких ситуациях эмоциональный режим сталинизма делал почти невозможной эмоциональную навигацию и оставлял человеку очень немного эмоциональных убежищ, а значит – характеризовался очень низкой степенью эмоциональной свободы и, соответственно, был «плохим».
Изложив в первой части книги свою теорию, Редди в следующей, эмпирической части применяет ее к историческим «данным», а именно – к Франции эпохи сентиментализма, – с намерением выяснить, чувствовали ли французы
В абсолютистской Франции при Людовике XIV действовал аристократический кодекс чести, который строго иерархически регулировал внешнее отображение эмоций и главная цель которого состояла в том, чтобы избегать оскорблений, объясняет Редди[936]
. В качестве реакции на это с начала XVIII века стали возникать «эмоциональные убежища» – например, салоны и масонские ложи, прочувствованные переписки и романы, а также браки, основанные на романтической любви: все они характеризовались теплом, близостью и честностью. Чувства, о которых говорилось в письмах, были не только конвенциями, но и выражением реальных эмоций. Однако эффект обратной связи эмотивов в конце концов оказался для сентиментализма роковым. Публичным демонстрациям чувств в ту эпоху была присуща радикализация: любовь в письмах становилась все интимнее, ненависть все глубже. Одновременно усиливались и ощущаемые эмоции. Кроме того, эти эмоции воспринимались как естественные и аутентичные, и за всеми людьми признавалась способность интенсивно чувствовать их.