Приблизительно в то же время эмоции молодых историков, стремившихся занять место в науке, сами сделались объектом научного внимания: в своей лекции «Наука как призвание и профессия» (1917) Макс Вебер обратился к ним с риторическим вопросом: «Вы думаете, что сумеете, не озлобившись и не испортившись внутренне, выдержать то, что год за годом одна посредственность за другой будет обходить вас?» И добавил: «Я […] наблюдал лишь очень немногих людей, которые выдержали это без внутреннего ущерба для себя»[1064]
. Все тяготы, которые человеку приходится преодолеть на пути к профессорской должности, позволяющей ему постоянно заниматься наукой в качестве профессии и призвания, искупают только сильные положительные чувства, сопровождающие научное открытие, сказал Вебер: то, «что называют увлечением наукой. Без странного упоения, вызывающего улыбку у всякого постороннего, без страсти […] человек не имеет призвания к науке»[1065].История меняющегося отношения историков к собственным чувствам пока не изучена даже применительно к ХХ веку. Мы знаем лишь, что, например, возмущение и ярость зачастую побуждали прийти в историческую науку мужчин и женщин, занимавшихся эмансипационным историописанием в 1960‐е и 1970‐е годы, – иногда они сами об этом писали. Но и отстраненная бесчувственность может иметь различные интенции, функции и оттенки. Читая работы по истории Холокоста, написанные Раулем Хильбергом (1926–2007), который в 1939 году тринадцатилетним подростком был вынужден бежать от нацистов из Вены, нельзя не ощутить, каким огромным усилием давалась автору сдержанность. Можно сказать, что в лаконичности его стиля заложена страшная эмоциональная сила. Сам Хильберг писал об этом так:
Образование в области социальных наук я получал в 1940‐е годы. В методологической литературе, которую я читал, подчеркивалась важность объективности и нейтрального или безоценочного языка изложения. […] Я включил в книгу [«Уничтожение европейских евреев»] графики и цифры, которые придавали моему тексту больше бесстрастной отстраненности. Некоторым искушениям я поддался. Герман Воук сказал мне, что в работе содержалась подавленная ирония, – другими словами, было
Хильберг искал вдохновение в музыке:
Писание книг, как и музыка, линейно, но в литературе нет аккордов или гармоний. По этой причине я все больше и больше сосредоточивался на камерной музыке, которая минималистична и в которой я мог отчетливо расслышать каждый инструмент и каждую ноту. Квинтет до мажор Шуберта – германское произведение – навел меня на осознание того, что власть зависит не просто от массы или даже громкости, а от эскалаций и контрастов. «Аппассионата» Бетховена – это наивысшее достижение фортепианной музыки, доказывающее, что одна клавиатура может быть эквивалентом оркестра, – показала мне, что нельзя кричать на протяжении тысячи страниц, что мне надо убавить силу звука и реверберации и что ослаблять напряжение можно лишь избирательно, очень избирательно[1067]
.