— Двигайтесь, двигайтесь! Этак к ночи приползем, до вечера, что ль? Жива-а!.. Кто свыше трех минут отдыхать будет — пристрелю собственноручно.
И ползли: по одной стороне улицы — один, по другой- другие. А по середине — в жару, в пыли невидимой пароходные несговорчивые пули.
Было много тех, что стояли в очереди на сходнях- платившие контрибуцию. Первой гильдии — Афанасий Семенов, Крылов-табачный плантатор, Колокольщиковы — старик с сыном. Об них кто-то вздохнул, завидуя:
— Добровольно ползут!
Колокольщиков, пыля бородой песчаные кучи, полз впереди, гордо подняв голову, и одобрял:
— Порадеем, православные. Погибель ихняя последняя пришла.
А впереди, через человека, полз архитектор Костырев, оборачивался к подрядчику и говорил скорбно:
— Разве так в Англии, Кирилл Михеич, водится? В такое унизительное положение человека выдвигать. Черви мы-ползти?!
Какой-то почтовый чиновник прокричал с другой стороны улицы:
— А вы на земле проживете, как черви слепые! Горький немцам продался и на деньги немецкие дома в Англии скупает. Вот царь-то кого не повесил!.. Ура-а!.. — закричал он отчаянно.
Костырев опять обернулся:
— Фиоза Семеновна не уехала? Хорошо, что не отпускаете, в таком азиатском государстве надо по- азиатски поступать.
Кириллу Михеичу говорить не хотелось, а по песку молчком ползти неудобно. Еще то — надел Артюшкины штаны, а они узки, в паху режут.
— Кто теперь город охранять будет? На солдат надежи нету, не нам же придется. Самых хороших плотников перебьют, это за что же такая мука? Поеду я из этих мест, как только дорога ослобонится.
Архитектор, строитель! Голова у него голая, как пузырь, пахнет от него йодоформом. На кого нашла позариться Фиоза Семеновна!
— Ладно, хоть к уборке счистят шваль-то. Хлеба бы под жатву сгнили.
Штык ружья выскользнул из потных пальцев. Прапорщик Долонко закричал обидно:
— Качанов, не отставай! Э-эй, подтянись, яры близко.
В песок сказал Кирилл Михеич:
— Я тебе солдат? Чего орать? Ты, парень, не очень-то.
А правильно — оборвались дома, яры начались утоптанные.
— Окопайсь!..
Гуляют здесь, вдоль берега, по яру вечерами барышни с кавалерами. От каланчи до пристани и обратно. Двести сажен-туда, сюда. Жалко такое место рыть.
Выкопали перед головами ямки. Опалило солнце спины, вспрыгнуло и осталось так, высасывая пот и силу. Передвинул затвор Кирилл Михеич и, чтоб домой скорей уйти, выстрелил в пароход. Так же сделали все.
Саженовы командовали. Команды никто не мог понять, стреляли больше по биению сердца: легче. Офицерам казалось, что дело налаживается, и они в бинокль считали на пароходе убитых.
— Еще один!.. Надбавь!.. По корме огонь, левым флангом — ра-аз!.. Пли!
— Троих.
— Атаман наступает.
— Где, господа, атаман?…
— Атаман у Иртыша…
— Живей, живей…
— По приказанию атамана Трубычева!.. По приказу атамана…
Кирилл Михеич ворочал затвор, всовывая неловко обоймы, и говорил у разогревшегося ствола ружья:
— А, сука, попалась? А ну-ка эту…
Запус на капитанской рубке, обложенной мешками муки, разговаривал с доктором Покровским, комиссаром здравоохранения. Комиссар, человек с сильно развитым воображением, верил в существование высших духовных ценностей, и самой высшей из высших он считал человеческое тело. Собой он был хром и кривобок, замкнутый и нелюдимый, и с Запусом говорил лишь откровенно потому, что Запус, казалось (и это не только одному доктору), внимательней всего слушает лишь себя.
— Великие вопросы времени, доктор, решались кровью, железом и лошадьми!..
— Детство у меня, товарищ Запус, было одинокое, безрадостное, а человека я полюбил и лечу его главным образом гипнозом.
— Это правильно. Нам необходимо умножение человеческих наслаждений и облегчение человеческих страданий. Древняя философия презирала идею быть полезною. Теория нравственного совершенства, принадлежащая древней философии, столь высока, что едва ли достижима…
— Наши прения не прибавят ничего к сумме знаний…
— Рабочие в городе слабы, а из Омска, из нашего центра, предлагают мобилизовать крестьян — против казаков, — а крестьяне только что вернулись с фронта и подумают, что мы их на новый фронт посылаем. Боюсь, что помимо нас отдан приказ о мобилизации.
Запус вскочил:
— Строчите по пристани, главным образом по пристани!.. Они если доберутся, то могут от злости хлеб в амбарах зажечь.
— Миллион пудов, неужели?…
— Правда, правда, доктор, миллион пудов…
Рыжий, выпачканный мукой капитан стоял на корточках перед сломанным рупором и командовал бледным, мокрым голосом по приказу Горчишникова:
— Полный, вперед!.. Стоп. На-азад… Тихий!
Пароход не мог пристать к сходням.
Пули с берега врывались в мешки с мукой. Красногвардейцы, белые от муки, всунув между кулей пулеметы и винтовки, били вдоль улиц и заборов.
Горчишников, бегая взад и вперед — с палубы и в каюты, кинул тяжелые пропотевшие сапоги и, шлепая босыми ступнями, с револьвером в руке торопил:
— Ниже бери… Ниже, Эх, кабы да яров не было, равнинка бы, мы бы их почистили! — И, подгоняя таскавшего снаряды киргиза Бикмуллу, жалел: — Говорил, плахами надо обшить да листом медным пароход. Трех Дюймовочку прозевали, голуби!