— Я что могу сделать? — Он подумал про сидевшего в мастерской Артюшку и добавил громко: — У меня самого шея сковырена. Ведь не вы убили? Нечего бояться, на то суд есть. И найдут… Кто бы ты ни будь…
Артюшка улыбнулся и ушел в пимокатную.
Пожилова, прижимая щеку к жерди, плакала. Кириллу Михеичу неловко было смотреть на них вниз с повети, да и отсюда почему-то нужно было их утешать…
— Пройдет.
— Лежит он в десяти саженях и пулей-то ко мне повернут.
— Какой пулей.
— Дырой в шее. Франциск и заметил первый. Шуму никакого не было, знать, притащили убитого… Говорят: из твоей мельницы стреляли.
Франциск — пленный итальянец — жил на мельнице не то за доверенного, не то за хозяина. Пожилова везде водила его с собой и все оправляла черные напомаженные волосы на его голове. Рассказывали о частых ссорах матери с дочерями из-за итальянца.
— На допросе была. Только что поручителей нашли, голяков, отпустили. Заступись. Контрибуцию-то какую наложат!..
— Большевик я, что ль?…
— Не большевик, а перед Запусом-то походатайствуй. Некому стрелять. Сожгут еще мельницу. А тут ветер в крыло, робить надо. Скажи ты, ради бога…
— Ничего я не могу. У меня все тело болит.
Он, чтоб не глядеть на женщин, посмотрел вверх на зеленую крышу флигелька, на новую постройку, на засохшие ямы известки и вдруг до тошноты понял, что все это отпадает, как старая изветшалая одежда.
Кирилл Михеич сел на поветь, прямо в прелое хрупкое сено, и больше не слышал, что говорили женщины.
Он, вяло сгибая мускулы, спускался, и на земле ему как будто стало легче. Дрожали сухожилья у пятки, а во всем теле словно там на повети на него опрокинулся и дом, постройка… выдавило…
Фиоза Семеновна, подавая связанного петуха, сказала:
— Заруби. Да крылья не распусти, вырвется… Чего губа-то дрожит, — все блажишь?
Кирилл Михеич подтянул бородку.
— Уйди… Топор надо.
Маленький солдатский топорик принесла Олимпиада. Как-то притиснув его одной кистью, вонзила в бревно. Пощупала на бревне смолу, присела рядом с топором. Кирилл Михеич, с петухом под мышкой, стоял перед ней.
— Казаки восстанье подняли, слышал? — как будто недоумевая, сказала она.
— Ничего не знаю.
Олимпиада кончиками пальцев погладила обух топора.
— Все шерсть бьете. Шерстобиты!.. В степи восстанье.
Олимпиада передразнила.
— Бя-я… Бякает тут. У тебя кирпичные заводы не отняли? Отымут… Портки последни отымут, так и
знай.— Изничтожат их.
— Кто? Уж не ты ли?
— Хоть бы и я?
— Шерстобиты!.. На бабе верхом. Запус-то тебе глаза пальцем выдавит, смолчишь. Восстанье поедет подавлять. От Лебяжья, говорит, угли останутся.
— Врет.
— Переври лучше. Когда бороду тебе спалят, поверишь. И то скажешь, может, не так…
Кирилл Михеич отчаянно взмахнул петухом и крикнул:
— Да я-то при чем? Что вы все на меня навязались? Что у меня голова-го — колокольня, каждый приходит и звонит!
Он рухнул перед бревном на колени и, вытирая о петуха вспотевшее лицо, выговорил:
— Давай топор.
Олимпиада, щупая пальцем острие, проговорила словно с неохотой:
— А ты его топором.
— Кого?
Она наклонилась к самой сапфирно-фиолетовон шее петуха и, прикрывая пальцем розовое птичье веко, сказала:
— Запуса.
Кирилл Михеич вытолкнул из-под мышки петуха, протягивая его шею к бревну.
— Не болтай глупостев, — сказал он недовольно. — Контребуцию наложат.
— Вот так! А там и контрибуцию.
Она наклонилась к петуху и вдруг разом перекусила ему горло. Сплевывая кровь, пошла и крикнула через открытое окно, в кухню:
— Фиоза, возьми петуха — мужик-то зарубил ведь…
Поликарпыч починил телегу, прибив на переломившуюся грядку дубовую планку, исправил в колодце ворот и съездил на кирпичный завод узнать, работают ли киргизы. Киргизы, оказалось, работали. Поликарпыч очень обрадовался.
Кирилл Михеич стоял у мастерской. Пальцы в кармане пиджака шевелились, как спрятанные щенята…
— К чему ты все?
— А что?
— Робишь.
— Ну?
— Отымут.
Поликарпыч, не думая, ответил:
— Сгодится.
Запахло смолой откуда-то. У соседей в ограде запиликали на гармошке. Кирилл Михеич поглядел на отца и подумал: "Сказать разве".
И он сказал:
— Прятать надо.
Поликарпыч, завертывая папироску в прокуренных коричневато-синих пальцах, отозвался:
— Ты и ране говорил.
Кирилл Михеич удивился.
— Не помню.
Поликарпыч наклонился к земле и вдруг, точно поверив во что, утих, одернул рубаху. Провел сына в мастерскую. Здесь, часто поднося к его носу пахнущие кислой шерстью ладони, тепло дышал в щеку:
— В сеновале — погреб старый, под сеном. Трухи над ним пол-аршина. Ты его помнишь, я рыл… — 0;і хихикнул и хлопнул слегка сына по спине. — Вижу, у старого память-то лучше. Там песок на пять саженей. Человека схоронить, тысячу лет пролежит — не сгниет… Туда, парень, все и можно. Хоть магазин.
От его дыханья было теплее. Да он и сам тоже, должно быть, тосковал, потому что говорил потом совсем другое, пустое и глупое. Кирилл Михеич терпеливо слушал.
Сизые тени расцвели на земле. Налился кровью задичавший кирпич. У плах, близ постройки, серая и горькая выползла полынь. Ее здесь раньше не было.