— Нельзя пускать, сказано. Вишь — проволочные заграждения лупят. Камфорт, язви их! Ступай в поселок лучше.
Вокруг трое парней вбивали в сырую землю колья. Босой матрос обматывал колья колючей проволокой.
Фиоза Семеновна ушла.
Горче всего-тлел на ее заветревших (от осенних водяных ветров) пальцах мягкий желтый волос Запуса. Дальше — голубовато-желтые глаза и быстрые руки над ее телом… Горче осенних листьев…
И шла она к мастерской не за милостью — городские ботинки осели в грязь, — надо ботинки; от жестких и бурых, как жнивье, ветров — шубу.
А по яру, подле Иртыша, возле стен тюрьмы, среди окопов, пугая волков, одетый в крестьянский армяк и круглую татарскую шапку, скакал куда-то и не мог ускакать Васька Запус. Как татарские шапки на лугах — стога, скачут в осенних ветрах, треплют волосом и не могут ускакать. Лугами — окопы, мужичьи ваставы. Из степей желтым огнем идет казачья лава.
Плакала Фиоза Семеновна.
Четвертый раз говорил ей толстоногий мужик, Филька, — в мастерскую не велено пускать. Дни над стогами — мокрые ветряные сети, птицы летят выше туч.
Сидеть бы в городе, смотреть Кирилла Михеича. Печи широкие — корабли, хлеба белые; от печей и хлебов сытый пар.
А — не надо!
Просфирня тюремной церкви укоряла дочь, говорят, не блюдет себя. Ира упрямо чертила подбородком. Остры девичьи груди, как подбородок. Фиоза Семеновна, проходя в горницу, подумала: "Грех… надо в город", — и спросила:
— Урожай какой нынче?
Просфирня скупо улыбнулась и ответила:
— Едва ли вы в город проедете… Заставы кругом, не выпустят. Пройдут казаки, тогда можно.
— Убьют!
— Ну, может, и не убьют, может, простят… Не пускает он вас? Другую, поди, подобрал — до баб яруч. Муж, поди, простит… Не девка… Это девке разъезды как простить, а баба выдержит. Непременно выдержит.
Просфирня стала опять говорить дочери.
Мимо окон, наматывая на колеса теплую пахучую грязь, прошел обоз. Хлопая бичом и поддерживая сползавшие с плеч винтовки, скользили за обозом пять мужиков.
Просфирня расставила руки, точно пряча кого под них:
— Добровольцы… Сколь их погибши…Что их манит, а? Дикой народ, бежит: с одной войны на другую, не один гроб-то?…
Треснул перекатисто за тюрьмой пулемет. В деревне закричали пронзительно — должно быть, бабы. Просфирня кинулась к чашкам, к самовару. Ира сказала лениво:
— Учатся. Казаки послезавтра придут. Испугались.
— Ты откуда знаешь?
— Пимных Никола сказывал.
Фиоза Семеновна обошла горницу. В простенке между гераней — тусклое зеркало. Взяло оно кусок бесстрастной груди, руку в цветной пахучей кофте, лицу же в нем показаться страшно.
— Солдатское есть? — спросила тоскливо Фиоза Семеновна.
Просфирня, охая и для чего-то придерживаясь стены, вошла в горницу. Долго смотрела на желтый крашеный пол.
— Какое солдатское?
— Белье там, сапоги, шинель. У всех теперь солдатское есть.
— Об нас спрашиваете, Фиоза Семеновна?
И, — вдруг хлопнув ладонь о ладонь, просфирня. быстро зашарилась по углам.
— Есть, как же солдатскому не быть?., от сына осталось… сичас солдатского найдем… как же… Ира, ищи!..
— Ищи, коль сама хочешь. Что я тебе — барахлом торговать?
Выкидывая на скамейку широкие, серого сукна, штаны, просфирня хитро ухмыльнулась.
— К мужу под солдатской амуницией пробраться хочешь?
— К мужу, — вяло ответила Фиоза Семеновна. — Шинель, коли найдется, куплю.
— Все найдется. Ты думаешь, солдат легче пропу-" екают?
— Легче.
— Ну, дай бог. И то, скажешь, с германского фронта ушел: нонче много идет человек, как гриба в дождь.
Штаны пришлись впору: ноги уместились в них честь по честь. Ворот рубахи расширили, а шинель — узка, тело из-под нее выплывало бабьим. Отпороли хлястик, затянули живот мягким ремнем — вышло.
— Хоть на германскую войну идти.
Фиоза Семеновна ощупала руки и, спустив рукава шинели до ногтей, тихо сказала:
— Режь.
— Чего еще?
— Волос режь, наголо. — И, дрогнув пальцами, взвизгнула:-Да, ну-у!..
И, так же тонко взвизгнув, вдруг заплакала Ира.
— Господи, и все из-за непонятной любви. Мне бы такую…
Просфирня собрала лицо в строгость, перекрестилась и, махнув ножницами, строго сказала:
— Кирилл Михеичу поклонитесь, забыл нас. Подряды, сказывают, у него объявились огромадные. Держись!..
Приподняв темную прядь волос, просфирня проворно лязгнула ножницами. Прядь, вихляясь, как перо, скользнула к подолу платья. Просфирня притопнула ее ногой.
Провожали Фиозу Семеновну до ограды. Ноги у нее в больших и теплых сапогах непривычно тлели — словно вся земля горела. От шинели пахло сухими вениками, а голова будто обожженная — и жар и легость.
Растворяя калитку, просфирня повторила:
— Кланяйтесь Кирилл Михеичу. Вещи ваши я сохраню.
— Не надо.
В кармане шинели пальцы нащупали твердые, как галька, хлебные крошки, сломанную спичку и стальное перышко. Фиоза Семеновна торопливо достала перышко и передала просфирне. Тогда просфирня заплакала и, поджав губы (чтобы не выпачкать слюной), стала целоваться.
А за церковью, где дорога свертывала к городу, Фиоза Семеновна, не взглянув туда, повернула к мастерской.
Толстоногий мужик все еще сидел на бревнах, только как будто был в другой шапке.