И вот как раз в сокращенном виде «Праздник» действительно стал не мемуарами, а той самой беллетристикой, о которой Хемингуэй пишет в черновиках так и не дописанного вступления: «Эта книга – сплошь беллетристика, а вымысел может пролить свет на то, что описано как факт». И там же он пишет, о чем, собственно, эта книга: «Это даст вам представление о людях и местах в ту пору, когда Хедли и я считали себя неуязвимыми». То есть эта книга – об утраченном рае.
Этот рай был расположен в Париже, его населяли странные существа – те самые художники и писатели, а его главными обитателями были автор и его жена – счастливые, беспечные, слишком уверенные в своей неуязвимости. Ни о каком моральном превосходстве рассказчика над персонажами тут не может быть и речи, потому что они существуют в несравнимых планах. Хемингуэй и Хедли – вроде Адама и Евы перед грехопадением, а остальные герои – вроде райских животных, которым изгнание из рая не грозит, потому что они не могут пасть – они просто такие, какие есть, пусть и называются на обычном языке «лгунами» или «развратниками».
Чрезмерное счастье главных героев, их беспечность и самоуверенность, которые не могут не кончиться катастрофой, раз за разом упоминаются в конце глав, подготавливая трагический финал. Но сам финал, то есть рассказ о грехопадении (а именно так – не «несчастьем», не «ошибкой», а «величайшим грехом» своей жизни Хемингуэй называл свой уход от первой жены ко второй), вынесен за пределы книги, в приложение. Этот рассказ здесь дан гораздо полнее, чем в прежнем издании.
Сначала Хемингуэй оправдывается, как и положено Адаму после грехопадения: себя он изображает существом прежде всего страдательным, растерзанным, жертвой чужой настойчивости, а свою вторую жену – как вползшую в рай змею: «К нам проник другой представитель вида богачей, воспользовавшись самым древним, наверное, приемом – это когда незамужняя молодая женщина временно становится лучшей подругой замужней молодой женщины, поселяется с мужем и женой, а потом бессознательно, невинно и неотступно делает все, чтобы женить на себе мужа».
Но дальше он говорит о своем отчаянии, раскаянии, о ненависти к греху и о том, что он остался без сердца, – говорит без самооправданий и без всякой позы, без маски «мачо», которую он будто бы всегда носил, говорит так прямо, как, наверно, ни в какой другой своей книге. И эти его покаянные слова относятся не только к описываемому прошлому, но и ко времени самого писания: тогда у него отняли сердце, с тех пор он без сердца и живет. Именно поэтому Хемингуэй мог соединить в одной – риторически эффектной, но оттого не менее правдивой и страшной – фразе последствия электрошоковой терапии, которой его мучили в последние годы жизни, и последствия случившегося много лет назад разрыва с первой женой: «Эта книга содержит материал из хранилищ моей памяти и моего сердца – пусть даже одну повредили, а другого не существует».
«Ваш М.Г.». Письма Михаила Гаспарова
Книгу «Ваш М.Г.» («Новое издательство», 2008) составили письма Михаила Леоновича Гаспарова (1935–2005), выдающегося филолога-классика, стиховеда, переводчика, обращенные к трем адресатам – его «многолетним собеседницам и соавторам»: Н. В. Брагинской, И. Ю. Подгаецкой, Н. С. Автономовой. В этих письмах – то же азбучно-простое изложение самых сложных вещей, что и в его стиховедческих и антиковедческих статьях или в заслуженно прославленной «Занимательной Греции», но материал этой проясняющей работы – уже не чужие стихи и не древняя история, а собственная жизнь, включая отчаяние, угрызения совести, одиночество: «А душевное наше хозяйство, конечно, горе горькое, и ничего ведь о нем не скажешь, кроме малоутешительного: у всех ведь так».
Все читатели Гаспарова знают, что он стремился к устранению личности из текста, к прозрачной объективности письма. Но мы эту «детскую ясность» пред почитаем считать не всеобщим заданием, не обращенным к нам требованием, а уникальным свойством Гаспарова – предпочитаем называть эту простоту его неподражаемым стилем и этим стилем безопасно восхищаться. И вот по этим письмам можно понять, насколько в самом деле трудна и тяжела эта ясность, насколько неразрывно она связана с беспощадной честностью, с неустанной не столько научной, сколько душевной работой – то есть понять, насколько мы правы, не решаясь взять на себя бремя такой ясности.
Гаспаров постоянно говорит о том, как ясное, осознанное слово помогает понять друг друга, но не избавляет от одиночества, поскольку «одиночество – наше нормальное состояние». Но мы-то хотим не прозрачной дистанции, а теплой тесноты, не взаимопонимания между чужими, а сближения со своими – и сближает нас как раз темнота и неясность общих жаргонов.