Но в экзистенциалистском сознании, склоняющемся к представлению о Вселенной, в которой Бог (по излюбленному выражению Бердяева) имеет меньше власти, чем полицейский, личная истина разобщена с бытийной Истиной. Вот почему можно провозглашать, как это делается в последней книге нашего автора, что «Истина не есть реальность и не есть соответствие реальности <…> а есть творческое завоевание» и даже, вслед за Ницше, – что она «творимая человеком ценность». Нудимый своей христианской половиной, Бердяев, чтобы не отрываться, в отличие от немецкого учителя, от Бога, добавляет: «Истина и есть Бог», – но получается совсем конфуз: выходит, что человек творит Бога.
Поскольку экзистенция, которая одна только достойна внимания экзистенциалистов, может быть в итоге постигаема лишь интуитивно, сфера приложения разума в качестве орудия философского познания и рассуждения съеживается, как шагреневая кожа. И это не остается бесследным для книги. То, что Бердяев назвал «Пролегоменами», в действительности представляет собой вариант дайджеста его предшествующих программных работ по «основным вопросам философии» и критике исторического христианства, изобилующий буквальными повторами давно известных бердяевских тезисов и оборотов и характерной обрывистой скороговоркой, что наводит на грустное сравнение. Как осенний лес, потерявший листву, сквозит кривыми, корявыми стволами дерев, так и эта книга, лишенная словесного убранства, обнажает нестройность и однобокость программных бердяевских идей, его утопических надежд на спонтанный человеческий фактор.
Нет, в этом последнем, итоговом трактате мы не находим приращений – если не считать таковыми эскалацию утопизма. Бердяев всегда был неразлучен с утопией – характерной спутницей русской мысли начала века, но энергия его романтических воспарений, страстных отталкиваний и притяжений убеждала в значительности его слова, что подтверждалось и его духовидением, и его историософской гениальностью, и полемическим даром публициста, и блеском его неизгладимых mots, удостоверявшим нас, что за ними – правда.
Между тем в вышедшем сочинении бродят бледные тени; здесь нет волнения души, составлявшего прелесть бердяевских писаний. Ведь утопия, эта заоблачная гостья, лишаясь крыльев, оседает тяжелым комом, распространяя уныние и тоску.
Однако то, что приходит на ум в таких случаях: о непреложности законов природы, о времени, которое «берет свое», – годится для других людей, не для Бердяева. Он, всю жизнь противоборствовавший законам природы, – а это что-то значит! – и доказывавший, что действительно умеет жить внутренне независимо от них, не мог быть покорён вульгарной силой обстоятельств, каковые настигают человека под старость лет. Смею предположить, что его перепевы себя без харизматической экспрессии были не следствием истощения жизни, но – истощения самой энергии утопической идеи на ее «имманентных путях». Вопреки утверждениям о – действительно насущном – «пересмотре» своих взглядов, Бердяев, как свидетельствуют «Истина и откровение», застыл на программном пункте безоглядно-творческого волюнтаризма, что возбуждало мысль на его подъеме, во времена бурной молодости философа, но удручает на этапе подведения итогов. Эта упорная бездвижность самосознания обернулась под конец жизни его философской Немезидой: от монотонного повторения утопические декларации становились все более абстрактными и отстраненными.
Заключая свою книгу, автор «Истины и откровения» с печальным предчувствием писал: «Изъеденные скептицизмом и рассудочностью люди нашего времени с улыбкой скажут, что все это есть религиозная и социально-политическая утопия, что-то, может быть, напоминающее утопию Фурье». Что ж, они будут правы.
Однако не все так однотонно и минорно. Главы трактата, выходящие