Схожего мнения придерживается Энн Шукман: «В тексте нет единого, удовлетворительного фокуса мотивировки ни на уровне диегезиса, ни на уровне нарратива, на что справедливо указывал Ю. В. Манн» [Shukman 1989: 75]. Продолжая ту же линию аргументации, Гэри Сол Морсон подробно рассматривает отсутствие в «Носе» причинно-следственных связей, делая акцент на том, что события повести не только невероятны, но также ничем не обусловлены, не мотивированы и не объяснимы:
Остановимся на ряде вопросов, ответить на которые позволило бы рациональное объяснение сюжета повести. Как майор Ковалев потерял свой нос? Если цирюльник отрезал нос, когда брил Ковалева в среду, почему в четверг нос еще был на своем обычном месте, из-за чего и недоумевает Ковалев? Даже если неизвестно, отрезал цирюльник нос или нет, как он оказался в хлебе у цирюльника? Почему не осталось шрама; почему лицо Ковалева «плоское, как блин»? Как нос вырос до размеров человека и, что еще менее понятно, как он стал человеком? Даже если он стал человеком в биологическом смысле, как он стал человеком в смысле социальном? Как нос стал конкретной личностью со своей историей, как он получил чин и обзавелся кругом знакомств, и что произошло с памятью других людей, полагающих, будто они его знают? Способно ли это загадочное событие каким-либо образом изменить прошлое? Как нос снова становится носом и после этого возвращается на подобающее ему место на лице Ковалева? [Morson 1992: 228]
В российском литературоведении дискуссию о причинно-следственных связях в литературном произведении открыла Л. Я. Гинзбург в книге «О психологической прозе» (1971) – своей главной работе, посвященной теории реализма. Гинзбург утверждает, что причинная обусловленность составляет основную характеристику психологического романа XIX века, в соответствии с которой психологический и исторический процессы коренятся в прошлом и связаны с будущим [Гинзбург 1977: 253]. Исследовательница отмечает, что этот тип связи впервые сложился на раннем этапе реализма, в романе Стендаля «Красное и черное» («Le rouge et le noir», 1830), в котором существование отдельной личности обусловлено эпохой и социальной средой. В дальнейшем, по мысли Гинзбург, социальная обусловленность становится все более и более значимой и постепенно оформляется в зрелом творчестве Бальзака. В основе теоретических построений Гинзбург лежат ее изыскания о характерном для творчества Л. Н. Толстого психологическом анализе развития персонажа в результате «бесконечно дробных воздействий, управляющих его поведением» [Там же: 314–315]. Обусловленность у Толстого включает в себя различные типы влияний – не только основные исторические и социальные воздействия, но также импульсы, управляющие поведением человека и идущие как из внутреннего строя личности, так и из материальной среды. Гинзбург утверждает, что, «в отличие от творчества Достоевского, творчество Толстого лежит в русле объясняющего и обусловливающего психологизма XIX века. <…> То, что в дотолстовском реализме было тенденцией, у Толстого стало осознанным принципом, другой ипостасью его текучести. Текучесть предполагает процесс, обусловленное чередование психических состояний» [Там же: 319].
Тему обусловленности в художественной прозе продолжает Морсон; в книге «Повествование и свобода» (1994) он сосредоточивается на своеобразии произведений Достоевского. Исследователь подробно рассматривает понятие «времени, созерцаемого со стороны» (sideshadowing) как принципа, лежащего в основе повествовательной структуры романов Достоевского. В отличие от «времени, устремленного в будущее» (foreshadowing), при котором итог известен заранее и тем самым предопределен, «время, созерцаемое со стороны» предполагает «открытость» происходящих событий и, следовательно, не противоречит идее о человеческой свободе и выборе из множества возможностей [Morson 1994: 117–172, 234–264].