Рассматривая причинную обусловленность у Гоголя, Морсон отмечает, что в некоторых произведениях писателя бессмыслица подчиняется законам логики. Так, например, переписка, которую ведут собаки в «Записках сумасшедшего», может объясняться нездоровым воображением главного героя. Однако в «Носе» дело обстоит иным образом; здесь «построения всевозможных объяснений сталкиваются с совершенно необъяснимыми событиями. Эти события попросту не имеют никакого смысла» [Morson 1992: 227]. Раздел статьи Морсона, посвященный «Носу», носит заглавие «Чистая аномалия и абсолютная бессмыслица».
Отсутствие причинно-следственных связей в «Носе» отличает повесть как от психологического метода Толстого, так и от метода Достоевского, хотя к Достоевскому она все-таки ближе. Как отметил Ю. Н. Тынянов в 1921 году, творчество Гоголя, в том числе «Нос», оказало на Достоевского огромное воздействие. Отсылки на эту повесть содержатся в рассказе Достоевского «Господин Прохарчин» (1846). В «Двойнике» (1846) Достоевский пользуется гоголевским приемом создания маски и двойника маски [Тынянов 1921: 6–7].
Тем не менее в целом «Нос» стоит ближе к авангардистскому искусству 1920-х годов, нежели к русской прозе XIX века. Музыкальное воплощение повести – опера «Нос» (1928) Д. Д. Шостаковича – будет рассмотрено в следующей главе. В литературном же отношении «Нос» оказал непосредственное влияние на ОБЭРИУ – группу поэтов-авангардистов, основанную в 1928 году Д. Хармсом и А. Введенским. В 1930-е годы, когда восторжествовала доктрина социалистического реализма с его культом реалистического искусства, абсурдистские стихи и театральные представления обэриутов подверглись резкой критике. Возможно, неслучайно и Гоголь, и Хармс, и Шостакович жили в Петербурге – колыбели русского абсурда. Перефразируя известное, приписываемое Достоевскому изречение о том, что «вся русская литература вышла из гоголевской „Шинели“», можно сказать, что русская абсурдистская литература вышла из гоголевского «Носа». По этому поводу Д. И. Чижевский отмечает:
…нас, может быть, меньше удивит тот факт, что Гоголь может считаться и основателем гораздо более поздней традиции «заумного языка» русских «футуристов». Впрочем, не было такого направления русской литературы после Гоголя, которое – и притом с некоторым правом – не объявило бы его своим родоначальником! Но Гоголь был во всяком случае первым, кто не боялся языковой бессмыслицы, более того, кого она привлекала [Чижевский 2010: 120].
Рассказ Хармса «Иван Яковлевич Бобов проснулся…» (1934–1937), написанный в годы политических репрессий и массовых расстрелов, содержит многочисленные аллюзии к «Носу». Его главный герой – тезка гоголевского цирюльника, Ивана Яковлевича, а фамилия отсылает к заглавию повести Достоевского «Бобок» (в контексте повести это слово означает бессмыслицу). Текст Хармса начинается с того, что герой просыпается и видит на потолке «большое серое пятно с зеленоватыми краями»; это вызывает ассоциацию как с пробуждением майора Ковалева, так и с его слугой Иваном, который лежит на диване, плюет в потолок и попадает «довольно удачно в одно и то же место». Здесь же задается тема фрагментации лица: «Потом он вытаращил глаза и так высоко поднял брови, что лоб сложился, как гармошка, и чуть совсем не исчез, если бы Иван Яковлевич не сощурил глаза опять, и вдруг, будто устыдившись чего-то, натянул одеяло себе на голову» [Хармс 1988: 319].
Иван Яковлевич в рассказе Хармса унаследовал от своего тезки страсть к яркой, но вышедшей из моды одежде. Если в «Носе» цирюльник предпочитает носить фрак (что в 1830-е годы не подобало человеку его положения), то герой рассказа Хармса пытается найти новую пару полосатых брюк. Хармс строит повествование на многочисленных повторах и преувеличениях, что характерно и для гоголевской прозы: