И это был его постоянный сюжет. Он говорил с Наташей. Как если бы она его слышала. Ему необходимо было верить, что она его слышит. Что бытие и любовь длительней, чем жизнь. Но в последнее время, сам себя совестясь и попрекая, мечтал о чем-то или ком-то другом, о каком-то счастье.
А у Буренина была интуиция. Мыслитель он был никакой (недаром же антисемит, юдофоб: у них, мне кажется, мозг местами вскипает и превращается в губчатую пену, как при коровьем бешенстве; и это укрепляет презумпцию невиновности), – но слабые места жертвы чуял безошибочно; малейшая потертость шкурки сама просилась под ядовитый зуб.
Он нашел, где тонко, – и разорвал. Он сделал так, что Надсону сделался отвратителен собственный голос. Виктор Петрович вставил в этот фельетон чрезвычайно грубую, чрезвычайно уродливую, чрезвычайно эффективную пародию:
Он не хотел убивать – хотел попасть. А если даже и убить – то не глупого же мальчишку, а только его ложный якобы талант.
Наутро 24-го Надсон не смог подняться с постели: отнялась левая половина тела. (Врач сказал: нервный паралич; ошибался, – но это уже не важно.) Надсон бредил и в бреду страшно кричал на Буренина. Очнувшись, требовал, чтобы М. В. сию же минуту отправилась в Петербург – рассказать все Плещееву, Михайловскому, Салтыкову: «Если вы не хотите, чтобы я умер опозоренный, медлить нельзя».
Она пробыла в Петербурге один только день. Успела встретиться только с Михайловским и, главное, с Сувориным. В конце концов, «Новое время» принадлежало ему. А он был человек не без сердца. И они были знакомы так давно. Но что он мог ей обещать, даже если все понял? Только – что попросит Виктора Петровича оставить Надсона в покое. Даже вероятно, что и попросил. И сделал это – если сделал – напрасно.
М. В. вернулась в Ялту. Взглянем напоследок, как они с Надсоном молча курят, кутаясь в пледы, – он в кресле, она на соломенном стуле. Очень холодно. Море, наверное, скучно шумит.
Третий фельетон грянул после Нового года, 16 января. К сожалению, я вынужден выписать из него чуть не половину. Ничего ярче – надо отдать должное – Буренин не писал ни прежде, ни после. Ничего подлей не бывало ни в русской, ни в какой другой критике. Хотя этот «критический очерк» был, собственно, не про Надсона. Он даже и не назван; опять пригодилось множественное число:
«Молодые певцы, из которых, впрочем, иные благополучно перешли уже за тот возраст, в котором Пушкин создал “Бориса Годунова”, а Лермонтов “Мцыри” и “Героя нашего времени”, разливаются теперь не в шутку, а с какой-то поистине идиотской серьезностью, словно совершают священное и важное дело, в школьнических жалобах и завываниях, а настоящие школьники, с неменьшей идиотской серьезностью, вникают в эти рифмованные завывания, им сочувствуют и аплодируют. Как не воскликнуть, созерцая такую прелестную картину, что мы дожили до настоящих счастливых времен для поэзии!»
Это все уже было. А вот чего еще не было и даже не бывало:
«Что касается до поклонниц теперешних поэтов, то я даже боюсь говорить о них: это особы самого законченного психопатического типа, и, встретив свою приблизительную характеристику, они могут дойти до опасного бешенства. По большей части такие поклонницы принадлежат к категории дам, которым стукнуло за сорок и которых Бог не наделил женским благообразием, но зато щедро наградил запоздалой пламенностью чувств…»
Это, значит, про Марию Валентиновну: безобразная похотливая старуха.
Теперь про нее же – дура тщеславная:
«В мечтах обладательниц запоздалой пламенности чувств рисуются будущие биографии российских Байронов, биографии, в которых их имена будут фигурировать рядом с именами “питомцев муз и вдохновенья”. Оне, эти сорокалетние поклонницы юных гениев, заранее уже читают такие страницы в упомянутых будущих биографиях».
Теперь все то же самое на бис – но в ритме фарса: вот и пародия на такую будущую биографию – понятно чью.
«Весна 188… года для молодого поэта осветилась ярким заревом пламенной любви: в кухмистерской у Калинкина моста поэт встретился с Василисой Пуговкиной. Любовь между двумя гениальными натурами вспыхнула разом и объяла их существо скоропостижно. Василиса в то время находилась в полной зрелости своих нравственных и физических совершенств. Ей было сорок три года. Она была необыкновенно хороша, несмотря на некоторые важные недостатки, например, медно-красный цвет угреватого лица, грушевидный нос, черные зубы и слюну, постоянно закипавшую при разговоре в углах губ, так что во время оживленной беседы Василиса как будто непрерывно плевалась. Ее зрелая душа кипела пожирающим огнем и широко открывалась…»