«Слово» имеет и еще одно важное церковно-политическое измерение. Здесь впервые на Руси проявляется идея освящения Церковью княжеской власти, которая в ее собственной репрезентации проявляется сравнительно редко. Иларион также напрямую не вносит религиозный элемент в репрезентацию власти киевского князя (кроме именования Ярослава «благоверным»). Однако здесь возникает важная идея назначения князя Богом, а именно в обращении к Владимиру: «…сынъ твои Георгии,
Прославление Владимира как крестителя Руси в «Слове» имеет важное значение и для конструирования самого образа князя. Проповедник не называет его напрямую святым, однако именует блаженным и подобным св. Константину Великому («Подобниче великааго Коньстантина»), и даже апостолом («въ владыкахъ апостоле»). Не мы молимся за Владимира, но он молится за нас: «помолися о земли своеи и о людех, въ нихъже благовѣрно владычьствова… помолися о сынѣ твоемь…» Таким образом, не претендуя прямо на «канонизацию» Владимира и создание его культа, Иларион конструирует образ равноапостольного предка правящей династии. Подобные попытки характерны и для других славянских стран: в Чехии это был культ свв. Людмилы и Вячеслава, ставший известным на Руси уже к середине XI века (и актуальный также для младшего сына Ярослава с этим именем)[166], а позднее в Сербии – образ св. Стефана Неманьи, основателя «светородной» династии[167]. Равноапостольность отца «освящала» Ярослава и его семью. В такую программу «освящения» династии вписывается и предпринятое в 1044/45 году открытие и загадочное крещение костей дядьев Ярослава: Ярополка и Олега Святославичей, с целью их захоронения в Десятинной церкви Владимира, игравшей, очевидно, роль династической усыпальницы[168]. В этом смысле показательно отсутствие в «Слове» упоминаний о Борисе и Глебе[169], чей культ Ярослав начал формировать, как мы видели (см. раздел I, гл. 3), только в самом конце 1040-х – 1050 году, что позволяет предположить произнесение слова до этого момента (а первое перезахоронение их останков датировать 1050 годом). Нельзя исключать, что в 1040-х годах князь еще делал ставку на «беатификацию» своего отца Владимира, чей образ, однако, оказался слишком противоречив для канона святости, а его обращение к «канонизации» Бориса и Глеба было спровоцировано во многом усилением их местного культа в Вышгороде (см. раздел I, гл. 3). В пользу попыток прославления Владимира-Василия как святого в середине XI века говорит и упоминание святых «Василья и Бориса и Глеба» в новгородской берестяной грамоте № 906 третьей четверти XI века (см. раздел I, гл. 3), и пассаж из «Памяти и похвалы князю русскому Владимиру» Иакова Мниха (после 1051 года): «Не дивимся, възлюбленеи, аще чюдес не творить по смерти, мнози бо святии праведнеи не створиша чюдес, но святи суть»[170], отражающие сомнения части людей в святости князя.
«Слово» и Иакова Мниха объединяет также образ Владимира как единственного крестителя Руси, на чем Иларион строит свою идею равночестности Руси другим христианским народам. Однако для этого пришлось создать и особый рассказ о крещении самого Владимира. Чтобы понять его происхождение и, шире, концепцию образа крестителя Руси при позднем Ярославе, необходимо вначале разобраться с общей картиной сложения нарративов о крещении Владимира.
Крещение народа и его правителя – важнейший элемент в конструировании идентичности и исторической памяти христианских этносов[171]. История формирования летописного рассказа о крещении князя Владимира и Руси (в лице киевлян и новгородцев) остается на протяжении более чем столетия предметом горячих споров среди исследователей, породив огромную научную литературу[172]. Не входя в детали этой полемики, отметим, что практически все исследователи разделились здесь на две группы: сторонников крещения Владимира Святославича либо в Киеве, либо в Корсуни (византийском Херсонесе-Херсоне).