Кавычки для термина «общество» нам нужны, чтобы обозначить сложность этого понятия, которое искусственно отделяется от «государства». И в то, и в другое входили чиновники, которые, как мы видели в предыдущих главах, мыслили себя и «государством», и «обществом». Вопросы о том, кто, как и зачем причислял себя или других к «обществу», мы ставим имплицитно в практической плоскости – применительно к суду. Поэтому понятие «общество» в этой главе и книге в целом – это понятие-функция, с помощью которого люди придавали смысл своим действиям. Этот смысл виделся им как выходящий за рамки личного интереса. С помощью «общества» они представляли некоторые общие мысли и дела, прошлое, настоящее и будущее.
Будущее, как обычно, было самым интересным, и именно на нем концентрировались те, кто часто мыслил категориями «общего» и «общественного»[742]. Поставив рядом совесть и закон в открытом для публики суде и допустив определенные вольности печати, реформаторы не предполагали, что готовит обществу будущее. Выстрел Каракозова соединил два новых явления русской жизни: тираноборческий террор и адвокатуру. Эти феномены по-разному отражали развитие публичной сферы в Российской империи, поскольку и террористы, и адвокаты творчески работали с судебными амбициями русской публики и обращались к (не)справедливости, (не)правде[743].
Как уже говорилось в третьей главе, литература не один десяток лет готовила читателя к тому, что А. С. Хомяков назвал «казнью стыда», то есть к приговору общественного суда. Конвенции морального суда литературы объединяли происходившее на суде реальном и отраженное в суде газетном, задавая определенный модус ходу Судебной реформы. Историки русского суда и адвокатуры вслед за своими героями – первыми адвокатами – не акцентировали внимание на роли адвокатов в деле Каракозова[744]: слишком экстраординарным был этот закрытый процесс 1866 года. Но в архивных делах и стенограмме процесса, опубликованной лишь частично[745], а также в периодической печати и мемуарах современников[746] мы ясно видим, как террор и адвокатура сдетонировали на этом процессе и поставили вопрос о готовности публики к открытому суду по совести.
Сама возможность помыслить аргументы в пользу если не оправдания, то снисхождения к схваченному за руку цареубийце для многих современников была немыслимой. Безусловно, вероломная стрельба в императора из толпы бросила вызов всему государственному устройству, но в особенности новому правосудию. Неслучайно один из создателей Судебных уставов 1864 года князь П. П. Гагарин, который стал председателем Верховного уголовного суда над Каракозовым, говорил, что пуля Каракозова попала в его, Гагарина, сердце[747].
Современники, начиная с императора, хотели видеть в Каракозове если не поляка, который мстил за жестокое подавление имперскими войсками недавнего восстания в Польше, то «жалкое орудие, приводящее в исполнение замыслы иные»[748]. Нервируя воображение подданных, выстрел Каракозова ставил перед имперским законом и судом два вызова. Первым было то, что общественное мнение без санкции государственной власти еще до расследования и суда безоговорочно осудило Каракозова и вывело его за рамки русского народа. «От „
Вторым вызовом стало то, что российская печать стремительно и единодушно заняла обвинительную позицию не только в отношении Каракозова, но и в отношении его возможных сообщников. «Отечественные записки» отмечали немыслимость покушения на царя-освободителя: «Столько сделавший для того, чтобы сама мысль о заговорах была наконец невозможна и сделалась абсурдом», Александр «мог допустить вполне безопасно, чтобы его встречал всякий, кто хотел, лицом к лицу и даже прикасаясь платьем к полам его одежды». Так, с элементами преувеличения – люди, конечно, толпились у ограды во время ежедневной прогулки императора в Летнем саду и не допускались ближе – в редакционной статье изображался предательский выстрел.
Популярные в среде образованных читателей «Отечественные записки» констатировали общий приговор Каракозову: «он не должен быть русский. Если он и русский по имени, но служит не России»[750]. Дискурс народного осуждения преступника в прессе был прямо связан с дискурсом счастливого народного спасения императора. Рукой крестьянина Комиссарова народ при помощи Провидения защитил своего царя – так писали все, кто писал о чудесном спасении 3 апреля[751]. Такая единодушная уверенность печати в своем праве обвинять Каракозова и славить счастливое народное спасение говорили о претензиях публики на участие в разбирательстве по делу Каракозова. Такого раньше не было ни по одному политическому делу.