В салоне Елагиной часто встречались приятельствовавшие П. Я. Чаадаев и А. С. Хомяков, которых относят к двум противоположным направлениям общественной мысли – западничеству и славянофильству. На взглядах представителей этих течений на народ и суд мы остановимся более подробно в шестой главе, а сейчас лишь подчеркнем явное сходство в их размышлениях, пусть и хронологически отдаленных друг от друга. Существенно раньше сурового приговора русской совести в стихах Хомякова Чаадаев писал о совести в своих «Философических письмах» 1836 года. Для него «совесть» была голосом истины, который звучит в сердце и будит мучительное самосознание русских. Затем Чаадаев развил эту мысль в «Апологии безумного»[518], сформулировав идею о связи совести и миссии России. Эта идея созвучна постановке «русской задачи» Хомякова, сформулированной в 1857 году в заключении заметки «О юридических вопросах» (уже после смерти Чаадаева)[519]. И тот и другой видели миссию России в том, чтобы стать своеобразным совестным судом мира.
У Чаадаева в «Апологии…» такой вывод делался из тезиса о молодости русской нации и ее выигрышной свободе от интересов и страстей «старых обществ». Призванные решить проблемы существующего социального порядка и ответить на важнейшие вопросы современности, русские «самой природой вещей предназначены быть настоящим
Хомяков, по сути, продолжил этот тезис, доведя его до крайности. «Русская задача», то есть смысл существования России в мире, должна быть «великой и нравственной», поскольку только в таком виде она может быть «всенародной». Хомяков кардинально заострял эту свою мысль:
Нечего делать: России надобно быть или самым нравственным, т. е. самым христианским из всех человеческих обществ, или ничем; но ей легче вовсе не быть, чем быть ничем[520].
Отталкиваясь от этих созвучных требований, выдвинутых знаковыми фигурами своего времени, мы можем сформулировать гипотезу о формировании нового понимания государственных задач совести в России середины XIX века. Его можно обозначить как постепенный разворот от инструментального служения государству и охраняемому им законному порядку к служению божественному закону, стоящему выше писаных законов. Высказывание «по совести» стало средством морального суждения о сути государственной власти и ее пределах.
Начиная с Радищева, Карамзина и Аксакова, просвещенные подданные обращались к высказыванию по совести, когда хотели сообщить монарху как верховному законодателю и судье свое моральное суждение о каком-либо явлении русской жизни. Апелляция к совести легитимизировала дерзость самого обращения не по частному делу, а по общему вопросу.
Такого рода использование личной совести для общего блага развивало инструментальное применение совести в совестных судах, учрежденных Екатериной. Как мы разбирали в третьей главе, обращение в таких судах не к закону, а к совести должно было обеспечить легитимную медиацию в специфических случаях, когда применение закона было неуместным. Происходивший за закрытыми дверями суд уважаемых людей из разных сословий должен был способствовать восстановлению нарушенного порядка, исходя из неписаных моральных правил, разделяемых представителями всех социальных групп.
В быстро меняющемся XIX веке будущее в больших городах становилось все более непредсказуемым. Увеличившаяся скорость передачи информации привела к тому, что люди стали острее ощущать действие разрушительных идей, ставивших под сомнение возможность восстановить порядок как таковой. Художественная литература и публицистика, показывая, как прежние/привычные внутренние и внешние нормы человеческого общежития подвергались сомнению, усиливали это ощущение. Анализируя внутренний мир человека, писатели популярной натуральной школы показывали, что жажда наживы и удовлетворения самых низких потребностей заставляла людей с легкостью преступать любые нормы. Во внешней жизни революционные катаклизмы, вести о которых быстро разносились благодаря мировой прессе, подавали образцы для подражания тем, кто планировал переустройство мира.