Сколько лет училищу — столько и она официанткой в выпускной роте. У неё длиннющий нос, как у игрушечного кучера в фильме «Золушка», и спокойные, серые глаза. От Лопатина мы наслышаны, что у Клавы много медалей и боевой орден Красного Знамени, по фронтовому — «боевик». Она не говорит о войне. Даже как-то темнеет, если спрашивают. Клава добрая и когда уж совсем голодновато, если попросишь, непременно принесёт с кухни сухари, а то и тарелку каши или картофеля. В ней не обманешься. У желудка верный нюх на людей.
Штангист XIX века
Капитан Бахарев говорил, что она посильнее иных мужиков держалась. От подполковника из округа слышал, тот с ней из оружения выходил. Две недели болотами шли. Она свою нищенскую долю еды раненому отдавала. Все две недели тащила раненых, ни на шаг о них, даже под минами…
С казённых харчей я, Кайзер и другие рослые ребята вечно голодны. Со всех столов нам присылают тарелки с недоедками. Брезгливость для нас не существует, Во-первых, мы сроднились. Во-вторых, что хлопотнее пустого живота?
Юрка Глухов в эти «игры не играет»: в кино иной раз составит компанию, но в кафе — никогда. Знай себе, плутает где-нибудь с Нинόн, как не без зависти называет его новую подружку Лёвка Брегвадзе. С декабря длинный Юрка увлечён Ниной из восьмой женской школы.
— Неспособность управлять чувственной стороной своей природы философы называют рабством, — изрекает Кайзер. — И я согласен. Волокитство! Жрецы минутного, коли уж обратиться к авторитетам…
«Сугробы, пушистый истоптанный снег, в переулках, — представляю я. — А у девушек алые щёчки за меховыми воротниками, и губы такие же алые, слегка развёрнутые дыханием…» И ощущаю щемящую пустоту.
— Француз Гюйо наиболее близок к обобщению основного вывода: неустрашимость или самоотвержение не есть чистое отрицание «я» и частной жизни. Это и есть та же самая жизнь, только в самом высшем её проявлении…
«Это от одиночества, — на какое-то мгновение я переключаюсь в мыслях на Кайзера. — Мы есть для него, нас даже 32 без него, но мы не заменим ему дома и родных. Мы уезжаем на каникулы, нам идут письма, с нами все те чувства, а он — один. В этом — он вне нас. Книги! Да, да, книги — целый мир сходится для него в книгах. Они его дом, отрада, близкие и всё-всё, что отнято и убито.
— Долг в высшем понимании — не тягостная дань. Долг есть сознание внутренней мощи!
Ведь каково, а?! Вдумайся: долг уже не жертва, а начало всех начал, выражение душевной энергии, невозможность жить иначе, чем наперекор мнениям, рутине, страху, сытости. Это же поэма, это чёрт знает что!..Я упираюсь лбом в ладонь и напускаю серьёзность. Меня занимают мысли о «рабстве» Юрки. Муфта, отвороты шубки, платок в снежинках…
Но притворитесь! Этот взгляд всё может выразить так чудно!..
Ритм этих и других слов сбивается у меня то на страстный речетатив «Риголетто», то плавно, смычково звучит арией Ленского. А иногда все слова уминаются в какое-то бешеное мелькание юбок — я всё стараюсь поймать в памяти то место на ногах, где кончаются чулки. О, что за место! И снова мельканье цилиндров, усов. Погодя сумасшедшее мельканье смиряет томный шаг танго, а где-то на задворках сознания — вообще какая-то дьявольщина! И уже вместо фрака я в гусарском доломане, а потом, где и почему неизвестно, швыряю белые перчатки в цилиндр, под мышкой у меня трость, а волосы не под «полубокс», а до плеч — русые, волнистые. И я разглаживаю усы…
Это же вырождение! Неужто Басманов прав, и я качусь по наклонной?!.. Внезапно набегает нечто и вовсе неприличное. Я спасаю женщину. Где и от кого? Но она в сорочке и сорочка… прозрачная, а после, о Боже, и сорочки не остаётся…
— Слушай, — неожиданно спрашивает Кайзер. — Слово «пехота», часом, происходит не от «пёхом»?
— Гурьева спроси, откуда знать. — Я прихожу в себя.
— Пожалуйста, мальчики!
Аня высока (в меру, разумеется), и все у неё белое, крупное и по-девичьи ладное, не обмятое. Как шутит Кайзер: «Без обману». И вся она дышит сонным теплом, насиженным под шалью в том коридорчике.
— Я, как всегда, по половинке. — Аня не решается поставить поднос.