Прошло двадцать дней, страх нежелательных вибраций не усиливался, но Деншер оставался настороже. В своей нервозности он понимал, что изо дня в день надеется на лучшее и не заглядывает вперед; и все же, как ему казалось, пока удавалось избегать ошибок. Милли, несомненно, волновалось, но верх в ней брал твердый национальный характер, который, несмотря на молодость, делал ее крепкой и устойчивой. После спокойных двадцати дней он в очередной раз пришел в обычное время к чаю, но ему сообщили, что «синьорина падрона» не принимает. Объявление застало его во дворе палаццо, и принес его один из гондольеров, ненавязчиво показавший, что он-то сам человек, вхожий в дом. Деншер в палаццо Лепорелли не был чужим, но все же нуждался в приглашении, так что поинтересовался, когда ему прийти в следующий раз. Паскуале ответил, что ни одна из дам не принимает, но одна из них
С раннего утра собиралась гроза, первая морская гроза и шторм этой осени, и Деншер остро чувствовал ее, спускаясь по массивной лестнице, которая служила одним из украшений двора и вела на пьяно нобиле – бельэтаж, где в основном и обитала Милли. Эудженио считал, что ему предоставляется редкий шанс поставить на место этого умного, слишком красивого и небогатого молодого человека из Лондона, который – нет сомнений! – охотится за состоянием мисс Тил. Шанс преданного слуги отплатить за возмутительную близость этого джентльмена с юной леди, за странную безнаказанность и дерзость. Подобная интерпретация могла бы изумить Деншера, искренне принимавшего Эудженио за человека из прислуги. Именно поэтому он был с ним вежлив и доброжелателен, как истинный джентльмен в отношении представителя низшего сословия, слуги друзей, которого не всегда различаешь в лицо и, по крайней мере, с которым не вступаешь в персональные отношения. Он полагал, что его собственная вина, если этот человек позволяет себе вульгарность и вызывающий взгляд со стороны заведомо нижестоящего. В каком-то смысле он сам не слишком отличался от него. Вероятно, поэтому Эудженио принимал его за друга, то есть равного по статусу. Деншер понимал, что чрезмерно настойчив, – после явно неудовлетворительного заявления гондольера он мог и не вызывать для объяснений Эудженио, хотя ему казалось, что это вполне естественное и нормальное желание. Мысль о настойчивости возникла не сама по себе, а из-за реакции Эудженио. Тот, конечно, отдавал себе отчет в том, что жалоба от этого джентльмена может стоить ему места, но, с другой стороны, если у того не будет возможности переговорить с дамой – а это он вполне мог устроить, – ему ничего не грозит, так что он вообразил себя этаким конным стражем. Деншер наблюдал представление в течение трех минут на сырой лоджии, в атмосфере надвигающейся грозы, придававшей неприятному эпизоду особенно мрачный характер. Что-то случилось – он не знал, что именно, и Эудженио явно не собирался рассказывать ему. Вместо этого Эудженио заявил: он думает, что дамы «немнош-ш-шко» устали, просто «немнош-ш-ш-ко, немнош-ш-шко», и никаких объяснений нет. Деншер уже сталкивался с такими демонстрациями, в том числе между итальянцами и англичанами. Эудженио по привычке слегка улыбался – совсем чуть-чуть, – но манера была нарочито небрежной, и это означало одно: разрыв мирного соглашения.