Но обратим внимание на трансформацию, происходящую в повторяющемся образе «горячий снег» — «горячие снега». При первом появлении этого сильного оксюморона мы можем пропустить его, «прочитать» в общем контексте мандельштамовской «метафорической поэтики» (Жирмунский). В заключительной же строке он бросается в глаза[496]
. Почему? В первой строфе слово «снег» употреблено в форме единственного числа. «Снег хрустит» (если убрать эпитет) — вполне реалистичный, ощутимый образ. Чего нельзя сказать о выражении «ласточка упала / На <…> снега», представляющем собой раздвинутую картину, в которой гипербола и метонимия смешиваются с физическим[497]. Более того, «горячий снег» выпадает на середину строки, и четырехстопной строкой, в которой он появляется, завершается регулярное чередование хореического пентаметра и тетраметра на протяжении первой строфы (5–4–5–4–5–4–5–4). «Горячие снега» — это последние слова строки и стихотворения, и их четырехстопная строка кажется нарочно оборванной, поскольку следует за полной строфой более длинных пентаметров и гекзаметров (5–5–6–5–5–6–5–4). Еще важнее сдвиг перспективы. Первые две строфы имеют описательный характер: подтекст и словарь решительно помещают их в прошлое, даже если мы и чувствуем, что лирический герой — непосредственный свидетель. Полякова считает снег в этой более ранней строке «разогретым атмосферой театрального возбуждения, из зала перелившегося в гардероб, а оттуда на улицу», т. е. неотъемлемой частью изображенной сцены[498]. Заключительные строки, напротив, читаются как кульминация переживаемой «поэтом» личной драмы душевного подъема и сомнения, происходящей в нынешнем Петербурге (или по крайней мере в таком, который не так окончательно укоренен в пространстве культуры). В этом смысле появление ласточки носит ощутимо преобразующий характер — оно преображает реальность, в которой «поэт», которому мы сопереживаем, будто бы стоит обеими ногами.Это тоже, конечно, происходит не в жизни, а в стихотворении. Однако стена, отделяющая театр от петербургской ночи в этом стихотворении, аналогична не только границам между сценой и не-сценой (уже подорванных в начальных строках), но и более внушительному барьеру, отделяющему стихотворение Мандельштама от нашего мира. Посредством изображения ласточки, которая в морозную русскую ночь живой упала на снега, стихотворение как бы намекает на возможность, что чудо случится и что слово Мандельштама тоже достигнет цели.
Итак, если Мандельштам безоговорочно верил в возможность «театрального чуда» внутри театра, то стихотворение «Чуть мерцает призрачная сцена…», по сути, ставит вопросы об онтологии искусства не в границах театральной теплицы, а в его отношении к жизни. Может ли искусство пересечь границу и войти в жизнь? Может ли театральное чудо быть воплощено, хотя бы на мгновение? Великолепное исполнение «Орфея» как будто совершает этот подвиг. Проникновение в жизнь искусства, хотя и эфемерное, кажется реальным. Стивен Бройд заключает: это стихотворение демонстрирует, что искусство не может выжить вне театра[499]
. В конечном счете это справедливо. Ласточка, упавшая «на снега», неизбежно погибнет. Но Бройд недооценивает невероятное притяжение, преодоленное в стихотворении Мандельштама. Стена должна быть пробита колоссальным усилием искусства, чтобы хоть раз принести его суть в бренный мир, пусть даже на мгновение. Стихотворение «Чуть мерцает призрачная сцена…» — это победа веры в «театральное чудо», несмотря на исконный скептицизм, делающий это достижение поистине значимой и необычной вехой мандельштамовской поэзии.Рассмотренное стихотворение служит ярким примером игры Мандельштама с просвечивающим занавесом. Символистская проблематика (включая желание «мессианского» наступления бессмертной весны) занимает в нем центральное положение, но наблюдается с расстояния, которое остается неоднозначным. Оно допускает ироническое сомнение, но оставляет возможным решительное и вместе с тем осторожное, контекстуально ограниченное, но и такое реальное пересечение рубежа, разделяющего жизнь и искусство. На уровне прагматики мы имеем перед собой точную инверсию динамики «Веницейской жизни».
Часть IV
Глава 10. «К Анаксагору» в бархатной ночи
Немотствует дневная ночь.