Так почему же обвинение «А ночного солнца не заметишь ты» кажется столь несправедливым? Прежде всего, трудно вынести за скобки то, что нам известно (задним числом) о грядущей смерти Блока и его вот-вот произнесенной речи о Пушкине. Этой речью старший поэт навечно впишет себя в пушкинскую культурную традицию, которая и является культурной традицией в России и внутренним двигателем стихотворения «В Петербурге мы сойдемся снова…» и центром проекта, в котором оно участвует. Во-вторых, есть естественное желание при оценке любого подобного обвинения бросить самый широкий, насколько возможно, взгляд на творчество Блока (хотя, конечно, ничто не заставляет Мандельштама реагировать на всего Блока вместо отдельных стихотворений). Стихи Блока, особенно стихи третьей книги, характеризуются тонким, семантически богатым сквозным контрапунктом, который становится одним из основополагающих организационных принципов его книги и составивших ее циклов.
Третий фактор — строка «Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи». Есть естественное желание прочесть этот троп как предельно грозную метонимию, и это, несомненно, один из важных смыслов стихотворения[547]
. Однако смысл «не боимся смерти» (духовной или физической) является, учитывая образную структуру стихотворения в его последнем варианте, дополнительным к смыслу «не боимся тьмы». Отметим также, что Мандельштам уже использовал образ отсутствия свеч, говоря именно о метафорической, духовной тьме, в стихотворении «Кто знает, может быть, не хватит мне свечи…» (1917). И в то время как Блок, конечно, не угрожал физическому и духовному существованию художественного сообщества, он настойчиво предупреждал о грядущей черноте, которой должно бояться, причем в таком заметном месте, как первое стихотворение в его только что вышедшем сборнике «Седое утро» (Пг.: Алконост, 1920)[548]:Заключительное четверостишие стихотворения Мандельштама можно прочесть как момент откровения, когда весь Петербург обнажается, как огромный театр[550]
. Тушение свечей, вместо того чтобы сигнализировать о конце, убирает последнее препятствие на пути к истинному ви́дению[551]. Именно в их отсутствие обнаженные плечи «блаженных жен» полностью видны, светящиеся во тьме на мировой сцене, освещенные постоянно присутствующими, но невидимыми лучами погребенного ночного солнца. Два прочтения остаются равно уместными: мы не боимся нашей смерти, зная, что представление продолжится, и мы не боимся историософской тьмы, зная, что она освещена изнутри.Фундаментальный парадокс стихотворения Мандельштама в его отношении к Блоку в том, что Мандельштам одновременно выделяет старшего поэта, чтобы полемизировать с его ви́дением мира, и добивается на основе этого же ви́дения огромного творческого эффекта. Размер, образность, фразеология и особенно сквозное ощущение театра и театральности заимствуются у Блока и заново применяются с несомненным энтузиазмом. Искусство Блока, таким образом, принимается как театр и как часть того поэтико-театрального наследия, которое продолжает жить в сердце петербургской ночи. Однако мировоззрение Блока отвергается как пессимистическая концепция, которая слепа к тому самому присутствию, востребованным элементом которого является его искусство.
Итак, справедливо или нет, в конце осени 1920 г. Блок оказался в глазах Мандельштама в маргинальном положении по отношению к кругу продолжателей и почитателей пушкинской культуры — поклоняющихся Слову[552]
. Эта судьба, однако, была его судьбой недолго: 11 февраля 1921 г. Петербург будет отмечать 84-ю годовщину со дня смерти Пушкина, и тогда Блок прочтет свою знаменитую речь «О назначении поэта», навсегда связав свою близкую, но пока незримую трагическую смерть с пушкинской.Глава 11. От театральности к трагедии
Две вещи наиболее чужды поэзии Сологуба, насколько я успел ее изучить: во-первых, непосредственность (хотя где же они и вообще у нас, Франсисы Жаммы? уж не лукавый ли Блок?).
Рампа разрушена. Гамлет — Блок действительно погиб.