Читаем Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни полностью

141. La nuance / encor[94]

. Не получится взять и разом пресечь требование отказаться от мышления и выявления нюансов, заявив, что оно-де подчинено господствующей тупости. Если бы невозможно было больше воспринимать языковые нюансы, то это затрагивало бы и сами нюансы, а не только восприятие. Язык, в соответствии с его собственной объективной субстанцией, есть общественное выражение – в том числе и там, где он как выражение индивидуальное резко отграничивает себя от общества. Изменения, которые происходят с ним в процессе коммуникации, проникают даже в некоммуникативный материал писателя. То, что в словах и языковых формах портится от повсеместного употребления, в одинокую мастерскую автора попадает в поврежденном виде. Однако в ней невозможно починить то, что повреждено историей. История не просто затрагивает язык, но вершится внутри языка. То, что продолжает употребляться вопреки принятому употреблению, предстает примитивно-провинциальным или уютно-реставраторским. Все нюансы столь тщательно обращаются во flavor
[95]
и вычищаются, что передовые и изощренные литературные умы припоминают такие давно пропавшие слова, как «сиянье», «грезящий», «уединенный», «пикантный». Меры, направленные на борьбу против китча, сами обретают форму китча, прикладного искусства, привкус глуповато-утешительного, происходящего из того мира женщин, духовность которого была в Германии стандартизирована вкупе с лютней и собственноручно пошитым платьем. Среди того лелеемого высокоуровневого хлама, за счет которого счастливо существующие в нем интеллектуалы претендуют на вакантные места в культуре, то, что еще вчера представлялось проявлением языковой сознательности и борьбой с конвенциональностью, сегодня смотрится древнефранкским украшательством. Немецкость словно поставлена перед выбором между отвратительно вторичным бидермейером и административно-бумажной обывательщиной. Однако упрощенчество, внушаемое не одним только рыночным интересом, но еще и вескими политическими мотивами и, наконец, историческим состоянием самого языка, не столько преодолевает нюансировку, сколько за счет своего тиранизма способствует ее упадку. Упрощенчество приносит жертву всевластию общества. Однако как раз по причине всевластия общество столь несоразмерно и чуждо субъекту познания и выражения, как разве только в более невинные времена, поскольку тогда оно избегало обыденного языка. То, что людей поглощает тотальность, притом что они не способны властвовать над тотальностью как люди, делает институционализированные языковые формы столь же ничтожными, сколь и формы наивно-индивидуальной колоратуры, – и по-прежнему бесплодны попытки изменить функцию первых, введя их в область литературы: это как если бы тот, кто не способен прочитать обычную диаграмму, выдавал себя за инженера. Коллективный язык, который привлекает писателя, не доверяющего своей изоляции и считающего ее романтической, сам в неменьшей степени романтичен: он узурпирует голос тех, за кого никоим образом не может говорить непосредственно, как один из них, поскольку его язык, вследствие овеществления, столь же отделен от них, как все люди отделены друг от друга; поскольку современная форма коллектива сама по себе лишена языка. Сегодня ни один коллектив, которому можно было бы препоручить выражаться от лица субъекта, не становится автоматически субъектом. Тот, кто не вторит официальному гимну праздников освобождения под тоталитарным надзором, а всерьез принимает достаточно двусмысленно рекомендованное Роже Кайуа aridité[96], познает объективную дисциплину лишь привативно, не получая взамен ничего конкретно-всеобщего. Противоречие между абстрактностью того языка, который ставит целью искоренить буржуазно-субъективное, и подчеркнуто конкретными предметами этого языка проистекает не из несостоятельности писателей, а из исторической антиномии. Субъект этот жаждет препоручить себя коллективу – но так, чтобы при этом не оказаться снятым в нем. Поэтому как раз в его отказе от приватности сохраняются приватные, химерические черты. Его язык самопроизвольно воспроизводит жесткую структуру общества и мнит, будто смог заставить бетон заговорить. В наказание за это неутвержденный язык сообщества непрерывно совершает faux pas[97], обретает предметность за счет утраты предмета, не слишком отличаясь в этом от буржуа, перешедшего вдруг на высокий стиль. Следствием упадка нюансировки было бы не стремление упорно держаться за распавшийся нюанс и не стремление полностью искоренить его, а стремление насколько возможно превзойти ее по степени нюансированности, завести ее так далеко, чтобы она из субъективной оттеночности превратилась в чистое специфическое определение предмета. Пишущий должен совместить детальнейший контроль за тем, чтобы слово означало данный предмет, и лишь его, без всякого отклонения, с прощупыванием каждого оборота, с усилием, терпеливо прилагаемым к тому, чтобы услышать, что в языковом отношении само по себе сносно, а что нет. Однако тому, кто боится, несмотря на все усилия, отстать от духа времени и оказаться выброшенным в мусорную кучу отринутой субъективности, следует напомнить, что то, что своевременно и пользуется успехом, и то, что прогрессивно по своему содержанию, более не одно и то же. При общественном устройстве, в котором современное ликвидируется как отсталое, на долю такого вот отсталого, если ему был вынесен приговор, может приходиться истина, которую переехал в своем движении исторический процесс. Поскольку не может быть выражена никакая истина, кроме той, которая в состоянии была бы наполнить собой субъект, прибежищем современного становится анахронизм.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Иисус Неизвестный
Иисус Неизвестный

Дмитрий Мережковский вошел в литературу как поэт и переводчик, пробовал себя как критик и драматург, огромную популярность снискали его трилогия «Христос и Антихрист», исследования «Лев Толстой и Достоевский» и «Гоголь и черт» (1906). Но всю жизнь он находился в поисках той окончательной формы, в которую можно было бы облечь собственные философские идеи. Мережковский был убежден, что Евангелие не было правильно прочитано и Иисус не был понят, что за Ветхим и Новым Заветом человечество ждет Третий Завет, Царство Духа. Он искал в мировой и русской истории, творчестве русских писателей подтверждение тому, что это новое Царство грядет, что будущее подает нынешнему свои знаки о будущем Конце и преображении. И если взглянуть на творческий путь писателя, видно, что он весь устремлен к книге «Иисус Неизвестный», должен был ею завершиться, стать той вершиной, к которой он шел долго и упорно.

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Философия / Религия, религиозная литература / Религия / Эзотерика / Образование и наука