Читаем Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни полностью

Распространяемая эстетиками вера, будто произведение искусства как предмет непосредственного созерцания можно понять исключительно исходя из него самого, необоснованна. Она ограничена отнюдь не только культурными предпосылками произведения, его «языка», постичь который может только посвященный. Даже там, где на пути не встают подобного рода трудности, произведение искусства требует от зрителя не просто отдаться созерцанию, но чего-то большего. Тот, кто намерен считать Летучую мышь прекрасной, должен знать, что это именно Летучая мышь

: мать должна была объяснить ему, что речь идет не о крылатом зверьке, а о маскарадном костюме; он должен припоминать, как ему сказали: «Завтра можешь сходить на Летучую мышь». Существовать в традиции означало познавать произведение искусства как нечто зарекомендовавшее себя, как имеющее всеобщую значимость; приобщаться в нем к реакциям всех тех, кто видел его раньше. Стоит этому отпасть – и произведение предстает во всей своей простоте и несовершенстве. Действие из ритуала превращается в бессмыслицу, музыка, бывшая каноном осмысленных оборотов, становится пустой и затхлой. Произведение и в действительности уже не так прекрасно. Из этого массовая культура выводит свое право на адаптацию. Слабость всякой традиционной культуры за пределами собственной традиции дает повод улучшать ее и тем самым – варварски уродовать.

Утешительное в великих произведениях искусства заключается не столько в том, о чем они говорят, сколько в том, что им удалось отстоять себя у наличного бытия. Надежду, скорее, можно встретить у безутешных.

Кафка: солипсист без ipse[99].

Кафка был усердным читателем Кьеркегора, однако он связан с экзистенциальной философией лишь в том смысле, в котором говорят об «уничтоженных экзистенциях»{343}

.

Сюрреализм нарушает принцип promesse du bonheur[100]. Иллюзию счастья, которую опосредованно транслирует любая интегральная форма, он приносит в жертву мысли о его истинности.


144. Волшебная флейта. Та идеология культурного консерватизма, которая просто противопоставляет просвещение и искусство, неистинна еще и потому, что она не в состоянии распознать просветительский аспект в генезисе прекрасного. Просвещение не просто якобы уничтожает все качества, на которые опирается прекрасное, а одновременно и перво-наперво устанавливает само качество прекрасного. Незаинтересованное удовольствие{344}, которое, по Канту, доставляют произведения искусства, может быть понято лишь в силу исторической антитетики, дрожащие отголоски которой слышны во всяком эстетическом объекте. То, что рассматривается незаинтересованно, доставляет удовольствие, так как оно когда-то вызывало крайний интерес и как раз поэтому ускользало от рассмотрения. Незаинтересованное рассмотрение есть триумф просвещенной самодисциплины. Золото и драгоценные камни, в восприятии которых красота и роскошь еще не отделены друг от друга, почитались магическими. Свет, что они отражают, считался их собственной сущностью. Всё, на что ни падает этот свет, оказывается во власти их чар. К этим чарам на ранней стадии прибегало овладение природой. Оно видело в них инструменты для подчинения миропорядка при помощи его собственной, хитростью выманенной силы. Волшебство зиждилось на иллюзии всевластия. Иллюзия эта рассеивалась по мере самопросвещения духа, однако волшебство сохранилось в форме власти сверкающих предметов над людьми, которые некогда трепетали перед ними и взгляд которых по-прежнему остается под чарами того, что внушало им трепет, даже после разоблачения его притязания на господство. Контемпляция как остаточная составляющая фетишистского поклонения есть одновременно и ступень его преодоления. Сверкающие предметы, поступаясь своим притязанием на волшебство, как бы отказываясь от власти, которой наделял их субъект – и которую он с их помощью сам намеревался обрести, – превращаются в образы безвластного, в обещание счастья, которое исцелилось от господства над природой. Это и есть праистория роскоши, ставшая частью смысла всякого искусства. В волшебстве того, что раскрывается в абсолютном бессилии, в волшебстве прекрасного, совершенном и ничтожном одновременно, негативно отражается иллюзия всевластия, обретая форму надежды. Прекрасное ускользнуло от всякой пробы власти. Тотальная бесцельность опровергает тотальность целесообразности в мире господства, и лишь за счет такого отрицания, которое существующий порядок вещей совершает по отношению к собственному разумному принципу с его же помощью, существующее общество по сей день сознает, каким оно могло бы быть. Блаженство созерцания состоит в разволшебствленном волшебстве. То, что источает свет, есть примирение мифа.


Перейти на страницу:

Похожие книги

Иисус Неизвестный
Иисус Неизвестный

Дмитрий Мережковский вошел в литературу как поэт и переводчик, пробовал себя как критик и драматург, огромную популярность снискали его трилогия «Христос и Антихрист», исследования «Лев Толстой и Достоевский» и «Гоголь и черт» (1906). Но всю жизнь он находился в поисках той окончательной формы, в которую можно было бы облечь собственные философские идеи. Мережковский был убежден, что Евангелие не было правильно прочитано и Иисус не был понят, что за Ветхим и Новым Заветом человечество ждет Третий Завет, Царство Духа. Он искал в мировой и русской истории, творчестве русских писателей подтверждение тому, что это новое Царство грядет, что будущее подает нынешнему свои знаки о будущем Конце и преображении. И если взглянуть на творческий путь писателя, видно, что он весь устремлен к книге «Иисус Неизвестный», должен был ею завершиться, стать той вершиной, к которой он шел долго и упорно.

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Философия / Религия, религиозная литература / Религия / Эзотерика / Образование и наука