100. Sur l’eau[57]
{241}. На вопрос о цели эмансипированного общества нам дают, к примеру, такие ответы, как раскрытие всей полноты человеческих возможностей или богатство жизни. Как нелегитимен сам этот неизбежный вопрос, так неизбежен и отталкивающий, заносчивый тон ответа, который вызывает в памяти социал-демократический идеал личности, присущий окладисто-бородатым натуралистам 1890-х годов, желавшим безудержно наслаждаться жизнью. Ответом мягким был бы лишь самый грубый, а именно: никто больше не должен голодать. Всё прочее присваивает состоянию, при котором всё должно определяться человеческими потребностями, такое поведение человека, которое образовано по модели производства как самоцели. В желаемый образ раскованного, полного сил, творческого человека просочился как раз тот товарный фетишизм, который в буржуазном обществе влечет за собой скованность, бессилие, стерильность неизменного. Понятие динамики, которое, по сути, дополняет буржуазную «неисторичность», возводится в абсолют, в то время как в эмансипированном обществе этому понятию – как антропологическому отражению законов производства – всё же должны критически противостоять потребности. Представление о свободной от всех оков деятельности, о непрерывном созидании, о румяно-детской ненасытности, о свободе как бурной активности подпитывается тем буржуазным представлением о природе, которое испокон веков годилось лишь для того, чтобы провозглашать непреложность общественного насилия, объявляя его частью здравой вечности. Именно из-за этого, а не из-за мнимой уравниловки, положительные проекты социализма, против которых выступал Маркс, застряли на стадии варварства. Следует бояться не того, что человечество, достигнув всеобщего благосостояния, расслабится, а неограниченного разрастания замаскированного под тварность общественного, коллективности как слепой ярости делания. Наивно и ложно приписываемая развитию однозначная тенденция к росту производства сама есть часть той буржуазности, которая допускает развитие только в одном направлении, поскольку, сомкнувшись в тотальность и находясь под господством количественного исчисления, она противится качественному различию. Если помыслить эмансипированное общество именно как эмансипацию от подобной тотальности, то обнаруживаются линии бегства, имеющие мало общего с ростом производства и его отражением в человеке. Коль скоро люди раскованные никоим образом не наиприятнейшие и даже не наисвободнейшие, то, пожалуй, и общество, сбросившее оковы, могло бы задуматься о том, что производительные силы представляют собой не ультимативную основу существования человека, но лишь ее исторически подогнанную под товарное производство форму. Возможно, истинное общество пресытится развитием и, имея на то свободу, оставит возможности неиспользованными, вместо того чтобы под безумным давлением бросаться на штурм чуждых звезд. Человечеству, которое больше не знает нужды, даже видится некая одержимость и тщета во всех тех мерах, которые предпринимались до этого, чтобы справиться с нуждой, и лишь приумножали нужду с помощью богатства. Даже само наслаждение было бы этим затронуто – подобно тому, как его нынешняя структура неотделима от суетливости, планирования, навязывания своей воли, подчинения. Rien faire comme une bête[58]{242}, лежать на воде и мирно глядеть на небо{243}, «Часть третья
1946–1947
Avalanche, veux-tu m’emporter dans ta chute?