Весной 1348 года Мерфин проснулся будто после ночного кошмара, который было никак не вспомнить. Он чувствовал себя испуганным и слабым. Открыв глаза, оглядел комнату, освещенную лучами яркого солнца, что проникали внутрь сквозь приоткрытые ставни. Высокий потолок, белые стены, красная плитка, свежо и чисто… Явь мало-помалу возвращалась. Он в спальне у себя дома, во Флоренции, недавно заболел.
Хворь вернулась к нему первому. Начиналось все с кожной сыпи – с лилово-черных прыщей на груди, потом под мышками и дальше по всему телу. Затем под мышкой появился болезненный фурункул, иначе бубон. Поднялся жар, Мерфин обливался потом в постели, комкая простыни в судорогах. Его тошнило, он кашлял кровью и был уверен, что умирает. Больше всего мучила жуткая, неутолимая жажда, такая, что хотелось с разинутым ртом броситься в реку Арно.
Болел не только он. Тысячи, десятки тысяч итальянцев пали жертвами этой неведомой хвори. Слегла половина рабочих на строительствах, которые он вел, как и большинство слуг в доме. Почти все, кто заболел, умирали дней за пять. Болезнь называли «la moria grande» – «большая смерть».
Но он выжил.
Его терзало смутное воспоминание, что в воспаленном бреду он принял важное решение, но не мог вспомнить, какое именно, и попытался сосредоточиться, но чем усерднее старался вспомнить, тем быстрее ускользали из памяти обрывки мыслей, и наконец оборвались.
Мерфин сел в постели. Руки и ноги едва слушались, перед глазами все плыло. На нем была чистая льняная сорочка. Интересно, кто удосужился его приодеть? Чуть погодя он встал.
Свой четырехэтажный дом с внутренним двориком он вычертил и построил сам, придумав плоский фасад вместо привычных нависающих верхних этажей, закругленные оконные рамы и классические колонны. Соседи называли его дом «pagaletto» – «маленький дворец». Это было семь лет назад. Несколько богатых флорентийских купцов заказали ему pagaletto и для себя, с этого и началось его возвышение.
Флоренция была республикой, не имела во главе ни князя, ни герцога, правили ею вечно ссорившиеся между собою торговые семейства. В городе трудились тысячи ткачей, но состояния сколачивали именно купцы. Они тратили деньги на большие дома, и Флоренция оказалась тем городом, где даровитый молодой зодчий мог жить безбедно.
Мерфин добрался до двери и позвал жену:
– Сильвия, ты где? – За девять лет он вполне освоил тосканское наречие.
Тут он вспомнил, что Сильвия тоже заболела. Как и трехлетняя Лаура, которую они звали Лоллой, вторя ее детскому произношению. Сердце от страха стиснул ужас. Жива ли Сильвия? А Лолла?
В доме стояла тишина. Вдруг Мерфин осознал, что и в городе необычно тихо. По наклону солнечных лучей из-за ставен он определил, что сейчас утро. Где же крики уличных торговцев, цокот копыт, грохот колес и отдаленный гул тысяч голосов? Тишина была мертвой.
Он побрел вверх по лестнице, но от слабости едва не лишился сил на ступенях. Толкнул дверь в детскую. Комната выглядела заброшенной. Мерфин вытер испарину со лба. Вон кроватка Лоллы, вон маленький сундучок для одежды, ящик с игрушками и крохотный столик с двумя крошечными стульчиками… Внезапно послышался шорох. Лолла сидела на полу в углу, в чистом платьице, играла с маленькой деревянной лошадкой, у которой сгибались и разгибались ноги. Мерфин сдавленно вскрикнул от облегчения. Услышав его голос, малышка подняла голову и проговорила:
– Папа.
Мерфин подхватил ее и прижал к себе.
– Ты жива, – произнес он по-английски.
Из соседней комнаты донесся звук, и вышла Мария, седовласая женщина лет пятидесяти, нянька Лоллы.
– Хозяин! Вы встали! Вам лучше?
– Где хозяйка?
Лицо Марии омрачилось.
– Мне очень жаль, хозяин. Хозяйка умерла.
– Мама ушла, – сказала Лолла.
Мерфина словно ударили под дых. Ошеломленный, он передал дочь Марии, затем, двигаясь медленно и осторожно, развернулся и вышел из комнаты, спустился по лестнице на piano nobile[75]
, главный этаж. Уставился на длинный стол, пустые стулья, циновки на полу и картины на стенах. Казалось, он очутился в чужом доме.Он встал перед изображением Девы Марии и ее матери. Итальянские живописцы превосходили мастерством английских и всех прочих, и этот художник придал святой Анне черты Сильвии. Гордую красоту подчеркивали безупречная смуглая кожа и тонкое лицо, но художник разглядел в высокомерном взгляде карих глаз тлеющую страсть.
До чего же трудно свыкнуться с мыслью, что Сильвии больше нет. Он вообразил стройное тело жены, вспомнил, как восхищался, снова и снова, ее красивой грудью. Теперь это тело, некогда столь близкое и родное, лежит где-то в земле. Стоило подумать об этом, как на глаза навернулись слезы, и Мерфин зарыдал от горя.