С. Н. Дурылин в своих обстоятельных мемуарах дает представление о московских ценах 1890-х годов. Пудовый мешок ржаной муки стоил около 60 копеек, пшеничной – 1 рубль 9 копеек. Сахар отпускали по 11 копеек за фунт, колотый шел уже по 13 копеек. За фунт подсолнечного масла просили 12–13 копеек, сливочного – 20–23 копейки. Свинина и говядина шли по 10–15 копеек за фунт, а ветчина – по 30–35 копеек. Довольно дешево стоили овощи. Фунт квашеной капусты отдавали за 3 копейки, соленые грибы уходили по 10–12 копеек за фунт, сушеные белые – по 25 копеек. «Легко было и соблюдать посты в прежней Москве, если белуга стоила 18 копеек фунт, а осетрина – 20, а более обычные сорта рыбы – судак, лещ – были нипочем. Сомовину – хоть и жирную – многие не ели, брезговали, доверяя деревенской молве, что сомы, случается, утаскивают и пожирают детей; в малом уважении была и зубастая щука, ее покупали неохотно. Селедка, при штучной продаже, самая лучшая, голландская или королевская, стоила 7 копеек, были и за 5 и за 3 копейки. Астраханская вобла стоила копейку штука»[148]
. Средняя зарплата московского фабричного рабочего в начале XX века составляла 264 рубля в год, в Петербурге эта цифра была значительно выше – 312 рублей.Т. Л. Щепкина-Куперник в 1890-х годах поспорила с одной из своих знакомых, что та рискнет подарить ей 20 нужных вещей, купленных на рубль. Татьяна Львовна уже мысленно отпраздновала победу, но подруга не ударила в грязь лицом. На единственный целковый она приобрела батон, французскую булку, вяземский пряник, медовую коврижку, шоколадную плитку, казанское мыло, мочалку, два вида пластырей, катушку ниток, две пачки иголок и булавок, тетрадь, 10 листов почтовой бумаги, 10 конвертов, два карандаша, ручку, 12 стальных перьев, ластик.
Город, стремительно догоняющий Европу, пусть и во внешних формах, все убыстрял и убыстрял темп жизни. К. Н. Леонтьев бежал от московской суеты и многолюдства в Оптину пустынь: «…Шум и многолюдство мне все несноснее и несноснее, вид этой всесюртучной, всепиджачной и всепальтовой толпы все ненавистнее и ненавистнее, треск экипажей по мостовым, дороговизна, чужая прислуга, которую бить за ее европейский вид закон не позволяет… Нет! Это слишком все глупо!»
Живую картину московской жизни рисует К. С. Петров-Водкин, в 1897 году поступивший в Училище живописи, ваяния и зодчества. Художник ютился в переулках Сретенки: «Дом был деревянный, во дворе – одна из развалин, которые тогда доживали московский наполеоновский век. Из лабиринтов коридора с уступами и подъемами входили мы в нашу угловую комнату с живым полом и рваными обоями. Четверо козел, стол и табуреты делали пустующим наше жилье, несмотря на разбросанные вдоль стен орудия нашего производства»[149]
.Рядом жили две девицы легкого поведения, Ксюша и Калерия, постоянно «стрелявшие» у «господ художников» папиросы. Ксюша, несмотря на свой двусмысленный промысел, рассуждала трезво, по-мещански: «До двадцати одного поработаю и больше ни-ни… Выйду замуж за степенного, пожилого человека у себя на родине, чтоб и семья, и дом, и коровушка… Где? что? – в услужении в Москве жила, а там докопайся!.. Здесь все концы в воду схороню!..»
Художник вспоминает жилье своего знакомого на Таганке. Расшатанный особнячок с мезонином нес на себе гордую надпись: «Построен сей дом в лето 1808-е купеческим сыном Евлампием». Видимо, пожар до уютного гнездышка добраться не успел. На ночь обитатели дома вынимали несколько деревянных ступеней из лестницы и могли спать спокойно: ни воры, ни жулики их бы не одолели. Крестьянская стихия, помноженная на сложность и многообразие городской среды, давала замечательные сцены. Петров-Водкин любил наблюдать за низовой жизнью города: «Мороз первосортный. Пальтишко пронизывает до подмышек. На клубах пара влетаешь в ночную чайную, в надышенную кисло-вонючую теплоту овчины, пота, махорки и щей. Извозчики, бродяги, продрогшие девицы распарены теплом. Чокаются чайники в руках половых, тренькают рюмки. Распояшется ночной люд. Все новости уличного дня узнаешь здесь – от измены купеческой жены с приказчиком до событий у генерал-губернатора, от кражи и насилий до жертвы благодетеля и суммы ее на Иверскую часовню… Степенно обсуждают извозчики концы и плату и способы уловления ездока, его норов и слабости… Шестнадцатый московский век… Хозяин – заспанный, оплывший, и только глаза его повелительно и наблюдательно стреляют из-за стойки».