Та Москва, хоть и входила во вкус капиталистических отношений, мирно смешивала в себе нехитрый быт окраин и призывные огни центральных районов. Новое и старое, старое и новое. «Появился телефон; он был только в богатых домах и в конторах крупных фирм; звонить было сложно – крутили рукоятку, в конце разговора давали отбой. Появилось также электричество, но я долго жил среди черного снега коптивших керосиновых ламп. Голландские печи блестели изразцами. Топили сильно. Между оконными рамами, покрытыми беспредметной живописью мороза, серела вата; иногда на нее ставили стаканчики с бумажными розами. Летом жужжали мухи. Блестели крашеные полы. Тишину изредка прерывал дискант маленьких собачонок – в моде были болонки и вымершие теперь мопсы. На комодах фарфоровые китайцы до одурения кивали головой. В эмалированных кружках с царским гербом (память о Ходынке) розовели гофрированные розы. К чаю подавали варенье, и варенья бывали разные: крыжовник, русская клубника, кизиль, райские яблочки, черная смородина».
Здание Московской телефонной станции
Москва переживает толки о войнах, революциях, стачках. Обыденностью становятся политические партии, террор, первые признаки скорой смуты. Борис Пастернак передает особенности детского восприятия событий:
После первой грозы 1905-го все, казалось бы, успокоились, приняли бурю за единичный порыв ветра, с упоением праздновали все новые и новые юбилеи. Романовы? 300! Полтава? 200! Бородино? 100! Москва веселилась, прожигала жизнь, каталась на трамвае, зарабатывала рубли и тут же их спускала. Контрасты, контрасты! Муравейники доходных домов возвышались на фоне одноэтажной деревянной застройки окраин, фабричных поселков, огородов, заводов. Автомобили и трамвайные вагоны делили проезжую часть с тысячами извозчиков. Зимние сугробы сменялись нашествием пыли в летние месяцы. В столь ускорившейся на рубеже веков жизни оставалось место для созерцания и ностальгии. Валерий Брюсов, один из столпов символизма, горевал в 1909 году:
Окончательный разрыв с Москвой в конце 1910-х заставит эмигрантов создать умилительный образ старого города, где все недостатки превращались в достоинства. Игорь Северянин, разлученный с Первопрестольной, напишет в 1925 году свою эпитафию ушедшему: