Григорий Лукьянович (он же Леонович) Ковалев сыграл в создании этой антологии роль, едва ли не главную. Во всяком случае, всё лучшее собрано им или благодаря ему. Я только продолжил.
Фигуру мой друг и учитель, Гришка-слепой, являл знаменательную. Ни одно литературное событие начала 60-х годов не обходилось без него. Завсегдатай Дома Книги, поэтических чтений в Союзе писателей, он был, лучше чем кто-либо, в курсе всей жизни литературной. НИ ОДИН из поэтов, уловленных Ковалевым, – не оказался пустышкой.
У меня же – промахи случались. А суждения слепого всегда оказывались безошибочными. А он ведь и текстов не видел, так, на слух!
Очевидно, что своего друга и напарника Кузьминский мифологизирует, воплощая в его образе всю петербургскую/ленинградскую неофициальную культуру/литературу – и тем самым не только отдавая им дань уважения, но и выступая по отношению к самому Ковалеву, метонимически замещающему всю культуру андеграунда, в качестве наследника и продолжателя. Отсюда – акцентуация, доходящая до гиперболизации, характерных черт Ковалева: его слепоты (физическая слепота часто является символом особой духовной зоркости, что в случае Ковалева означает его особую восприимчивость и безошибочность в оценке поэзии), крайней бедности и маргинальности (а также антитезы его духовных богатств и причастности к подлинной культуре), категоричности его оценок (с позиции одновременно ad marginem и ad aeternam[512]
: «Ковалев знал больше меня. А понимал – гораздо лучше. Суждения его всегда были крайне категоричны, хорошо, что он их по времени менял. Этому я у него и научился» [Там же: 19]). Но особенно значима для нас характеристика памяти Ковалева, являющейся хранилищем неподцензурной поэзии:Памяти у него не было никакой, помнил он астрономическое количество отдельных строк – и ни одного цельного текста. Но: помнил-то он – наилучшие строчки! И был я у него в учебе годы и годы, хоть и старше он был меня – на каких-нибудь два. Более тонкого (и точного) критика я не встречал, и он – единственный, кому я не рисковал почти читать свои стихи. Ведь – если он скажет, что плохо…
Таким образом, уже в памяти Ковалева происходило не просто сохранение «архива» андеграунда, но важная работа по селекции «ценного» и «малоценного», валоризации того, что достойно быть сохранено и впоследствии перенесено на более надежный бумажный носитель. Эту работу за своего «учителя» и делает Кузьминский, перенимая его оценочные принципы и выстраивая свой собственный «канон» неофициальной культуры[513]
.Не стоит поэтому удивляться, что в свою Антологию Кузьминский включает не только статьи о тех, благодаря кому сохранилась значительная часть текстов (в первом томе, помимо Ковалева, это автор самиздатовского издательства «БеТа» Б. И. Тайгин, «организатор» андеграундного культурного процесса режиссер Б. Ю. Понизовский, писательница и славистка Сюзанна Масси и др.). Том 2А, согласно «Предуведомлению», представляющий собой «издание экспериментальное, не предназначенное для широких масс академиков» [АГЛ 2А: 9], открывается (после вступления составителя и публикации «краткой повести» Е. А. Мнацакановой «Ремизов») подборкой материалов, посвященных русскому авангарду первой трети XX века, – статьей Н. Н. Пунина «Хлебников. Блок. Эйнштейн, теория пространства-времени», манифестом К. С. Малевича «О поэзии» и двумя стихотворениями 1935 года памяти этого художника – обэриутов И. В. Бахтерева («Знакомый художник») и Д. И. Хармса («На смерть Казимира Малевича»). Сам монтаж таких разнородных, но связанных между собою целым рядом концептуальных скреп текстов (включая повесть и письмо Кузьминскому от Мнацакановой) требует отдельного и весьма содержательного комментария[514]
. Мы же обратим внимание на предуведомление к статье Пунина ее публикатора: