«Что есть частное и что есть личное?» – спрашивает Кузьминский в предисловии к «Живому зеркалу», помимо этического вырабатывая и исследовательский, критический, поэтологический подход. Этот подход не только находится, вырабатывается, но и утверждается – в поэтоцентричности. Но при этом самому высокому поэтическому порыву Кузьминский стремится найти житейское – «жизненноопытное» – обоснование; однако не поэзия низводится им до суетной прозы, а приземленное возвышается до освященности творчеством – «единственной формы существования» [АГЛ 4Б: 275]. В разговоре о поэте – не важно, современник тот или классик, – Кузьминскому нужна такая точка для зацепки, которая являла бы собой «сор», обеспечивающий рост – произрастание стиха. В данном случае Кузьминский парадоксальным образом солидаризуется со знаменитой строкой А. А. Ахматовой: «Когда бы вы знали, из какого сора растут стихи…»
Так и в случае Аронзона Кузьминский предпочитает обойти вопросы поэтики, основываясь как на личных впечатлениях от его стихов, так и на стремлении вписать реальную жизнь поэта в рамки мифа, созданного на основе его творчества. Как мы уже установили, для создателя Антологии важен конечный результат, а каков был путь к нему – это знание только мешает восприятию поэзии. Публикатор и комментатор может помочь только теми сведениями – неформальными, неформализованными – которые бы способствовали интуитивному со-творчеству.
В такой форме свободного мифологизирования (восприятия поэзии как священнодействия) решающую роль играет смерть поэта: она не только «веха», «рубеж», но и точка формирования законченного образа, в котором участвует не одна лишь творческая воля, но и предопределение. Вообще, к смертям поэтов Кузьминский очень внимателен, хотя и говорит, что их на его веку было немного: кажется, будто смерть он воспринимает как повод выдвинуть обвинение эпохе; смерть одного поэта сказывается на всей поэзии.
Кузьминский, создав или поддерживая миф о том или ином поэте, блюдет его устойчивость как модус собственного восприятия и понимания поэта и не торопится с этим мифом расстаться. Любая форма наукообразности применительно к творчеству поэта при таком отношении чревата обвинением в мертвящем «академизме». Сложившийся из разных аспектов – жизненных и художественных – миф не нуждается в дополнениях и уточнениях, а требует лишь большего прояснения. Так, Кузьминский приводит разные мнения о гибели Аронзона[643]
, сам же ненастойчиво придерживается версии «официальной»: самоубийство – «вроде сам застрелился» [АГЛ 4А: 292]. Пожалуй, ему важнее то, как совершается преемственность от одного поэта к другому; и дело не в истории поэзии – от Пушкина через Хлебникова и Заболоцкого к Аронзо-ну, – а в ином понимании бытия поэзии: ее историчности как способности, подобно духу, дышать где хочет и всё время преобразовывать, переизобретать свое настоящее… Недаром для Кузьминского так важна реакция Т. Г. Гнедич на стихотворение «Лебедь», как важно и то, что именно им открывается блок Аронзона в АГЛ: «…переводчица Гнедич <…> с восторгом цитировала мне начало аронзоновского стихотворения “Лебедь” в бытность мою ее секретарем, стало быть, где-то в 68-м: “Вокруг меня сидела дева”, я недаром пустил этот текст первым» [Там же: 107]. Осознание своего места «на стыке поколений» помогает комментатору узнать и в Аронзоне определенную «промежуточность» – «на стыке между ахматовской школой и хлебниковской» [Там же].Категорически не приемля исследовательского (как бы «следовательского») начала в отношении к поэту в частности и к поэзии вообще, Кузьминский всё же намечает генезис рассматриваемого автора. Так, устанавливая генеалогию поэтики зрелого Аронзона, он называет Пушкина, Хлебникова и Заболоцкого[644]
, а также Красовицкого [АГЛ 1: 59]. В отступлении, помещенном в середине подборки поэта в АГЛ и названном «Между Бродским и Эрлем», Кузьминский говорит:Аронзон <…> полностью порвав с «ахматовской школой»,