Сразу же почему-то мне вспомнилась Христина. В самом деле, думал я про себя, хорошо, если бы вагон с хлебом уже стоял на станции Павлиново, поджидая получателей. Тогда и она посмотрела бы на меня по-иному. «Ах, вот он какой! — наверно, подумала бы. — А мне-то раньше казалось совсем другое»… Сколько похвал я получил бы от своих однодеревенцев, сколько разговоров было бы обо мне! Он, мол, спас родную деревню от бесхлебья, от голода. Вот это парень!
Наверно, был я в ту пору несколько тщеславным, поэтому и думал прежде всего, как меня станут расхваливать, любоваться мною. Однако Филимону я ответил весьма сдержанно:
— Тут надо все хорошенько обдумать, обсудить. Нельзя же так сразу, с бухты-барахты…
Сколько бы раз после этого разговора я ни встречался с Филимоном, тот всегда возобновлял его, приводил все новые доказательства, сводившиеся к одному и тому же, а именно, что поездка наша будет вполне успешной.
Наконец я дал согласие. Согласился не потому, что был твердо уверен в успехе задуманного нами дела. Нет, твердой уверенности не было. Но, решив попробовать, я в то же время считал: а в самом деле, может, и выйдет что? Чем черт не шутит…
Наталья Сергеевна, которой я под большим секретом рассказал о предполагаемом путешествии и о целях его, согласилась позаниматься с моими учениками дней десять, пока я буду в отлучке. Я серьезно думал, что десять дней будет вполне достаточно.
Затем я встретился с Филимоном.
— Послушай, Филимон, как нам надо поступить, — начал я и стал излагать свой план. — О нашей поездке никто, решительно никто не должен знать. Так что предупреди своих, чтоб не проговорились. Я, со своей стороны, сделал то же самое. А с учительницей договорился и об этом, и обо всем другом. С глотовских либо с других мужиков собирать деньги на хлеб мы не будем. Потому что, если соберем и если поездка окажется безуспешной, нас с тобой проклянут: «Вот, мол, проходимцы какие, растранжирили крестьянские денежки, а привезти ничего не привезли. Бить таких надо!» Мы будем добиваться, чтобы хлеб отправили наложенным платежом, как это было у Горюнова. А поедем на свои деньги. У меня есть рублей триста, и у тебя, наверное, сколько-нибудь найдется.
— У меня, — отозвался Филимон, — наберется рублей триста пятьдесят…
— Ну вот видишь… На поездку вполне достаточно.
Шестьсот пятьдесят рублей — деньги по тому времени небольшие. И залежались они у нас потому, что купить на них в нашей местности было ничего нельзя: на деньги нигде ничего не продавалось. Но на поездку, повторяю, их было достаточно.
Я сказал еще Филимону, что «приговор», написанный от имени крестьян деревни Глотовки, дающий нам полномочие ехать за хлебом, будет у меня через несколько дней, но знать о нем никто, кроме нас двоих да еще одного человека, не должен.
С «приговором» я, каюсь, немного схитрил: написал его сам. А один из работников волисполкома правильность написанного удостоверил своей подписью и волисполкомовской печатью. Он тоже пообещал, что никому не скажет, куда и зачем я поехал.
С таким «приговором» уже можно было ехать. Но от знающих людей стало известно, что «приговор» намного действенней, если на нем, кроме волостной печати, поставить еще печать уездного продовольственного комитета. Вот почему я срочно отправился в Ельню.
Уездный продовольственный комитет (упродком) по моей просьбе и на основании того, что волисполком уже удостоверил все, что следует, сделал надпись на «приговоре» и от своего имени. Содержание ее было такое, что деревня Глотовка действительно остро нуждается в хлебе и что «упродком просит все учреждения и организации оказывать уполномоченным гражданам деревни Глотовки полное содействие при выполнении ими порученного им дела».
Под припиской стояли подписи председателя и секретаря упродкома, а также круглая печать этого учреждения.
Теперь было все, что надо. Можно выезжать хоть завтра.
В самом конце марта вечером Филимон пришел ко мне домой. Я быстро собрался, и мы пешком отправились на станцию Павлиново. Отправились уже совсем-совсем в потемках, чтобы ни одна душа не заприметила, что мы вдвоем куда-то пошли из деревни.
Филимон был одет в свою обычную морскую форму. Моя экипировка — несколько иная: сапоги с вправленными в них брюками, рубашка с закрытым воротом; прямо на рубашку (пиджака у меня не было) я надел старенькое драповое демисезонное пальтишко с двумя большими накладными карманами. На голове новенькая солдатская фуражка защитного цвета. Единственным недостатком этого головного убора было то, что он едва держался на макушке и при малейшем ветре я должен был поддерживать его за козырек, чтобы он не очутился в канаве или в луже.
Дни в это время стояли теплые и ясные. Снег быстро таял, дороги почернели, и по ним, то вдоль, то пересекая их, днем весело журчали ручейки, сверкая под солнцем. В некоторых местах, особенно в низинах, темнели большие лужи. Но снегу лежало еще много, и проталины можно было заприметить разве только на пригорках.