После мяса улусные девки поднесли гостям чашки с кумысом. Яков, приняв чашку из рук девки, заглянул в неё: в чашке плавали какие-то волосы, длинные, чёрные, и даже мелкие клочки шерсти. Его всего передёрнуло, но он всё-таки улыбнулся Ишею, поднёс ко рту чашку. Незаметно сунув в неё два пальца, он прикрыл глаза, чтобы не видеть, что пьёт, и стал высасывать сквозь пальцы кисловатый напиток, боясь, что если откроет глаза, то его тут же вырвет... Выпив, он поставил чашку на кошму и торопливо вытер о кафтан пальцы с прилипшими к ним жёсткими волосами. Он догадался, что это от той кобылы, которая стояла привязанной подле юрты, видимо, только что подоенной специально для них, уважаемых гостей...
Затем, после кумыса, улусная девка подала Ишею трубку и уголёк из очага. Ишей раскурил трубку, затянулся, пустил струйку дыма под потолок юрты и передал трубку Якову.
Яков сделал вид, что затянулся, тоже пыхнул тонкой стройкой, передал трубку дальше по кругу, поперхнулся и закашлялся как заядлый курильщик.
Отказаться от трубки было нельзя, как растолковал ему толмач: то-де примут за неуважение к роду, к улусу, где принимают тебя, и где ты ел со всеми из одного котла мясо. Подумают, что умыслил зло, напустишь порчу на скот...
Трубка обошла три раза круг и вернулась назад к Ишею. Он пустил последний раз струйку под потолок юрты, выгоняя дымом злых духов, которые заявились сюда вместе с чужаками, и погасил трубку.
Лаба заговорил о чём-то с Ишеем. Тот закивал головой, но было заметно, что они не понимают друг друга. Ишей в чём-то не соглашался с лабой...
А Яков, усталый, стал подрёмывать, уже не чувствуя своих ног, на которых сидел. Он так и не привык к этой дьявольски неудобной позе. И обычно после таких сидений он не мог ходить полдня. Сквозь дремотно опущенные веки он видел, что и князьки тоже стали качать отрицательно головами на все уговоры лабы, не подчиняясь воле Алтын-хана. И у него с сожалением проскользнуло в голове: «В Томск не поедут!» — когда он заметил, как опечалилось лицо у лабы...
Выйдя с ним из юрты, Яков тоже посетовал на киргизов, которые каждый год разоряют ясачные волости.
— Люди дикие: сказать не может, писать не может, — согласился лаба, и в его голосе мелькнула желчь.
— А что может?
Лаба пожевал сухими тёмными губами, не решаясь откровенничать с ним, но нет, всё-таки сказал: «Воевать может!»
Простившись с ним, Яков, Лучка и толмач пошли к юрте, в которой остановились все посольские. Но не дошли они до неё, как по дороге их встретил Мезеня.
— Дружинка своровал у мугал барана и мясо спрятал в своих вьюках, — уже как-то буднично сообщил он об очередной выходке подьячего. — Мугалы хотят повязать ему на шею ремень и так вести до Томска. Да отобрали у него котёл!.. Выручай его! Хм! — ехидно хмыкнул он.
Яков молча повернулся и пошёл с Мезеней и толмачом назад, к юрте лабы. Переговорив с лабой, он упросил его, чтобы его люди отпустили подьячего и вернули ему котёл: как-никак ему, да и его холопам, есть-то надо...
В конце марта, перед самым их уходом от киргизов, у подьячего куда-то сгинули на выпасе лошади. Они кормились на прошлогодней траве, на взгорках, по проталинам. Их искали, но не нашли. И Дружинка накричал на Якова, что это он покрал его лошадей и отдал лабе, грозился, что им, послам от хана, в Томске будет худо... Когда это дошло до лабы, он посокрушался, покачал головой и решил не идти в Томск, несмотря на все уговоры Якова.
— Послушай меня, послушай! В Томске ему будет наказание! За всё! — заверял он лабу, старался уломать его: ему было жаль расставаться с ним.
Вскоре киргизы всё же нашли лошадей Дружинки, привели в улус и вернули ему.
Обиженный выходками подьячего, лаба написал на него челобитную и отдал её своим людям, которых снарядил в Москву к государю. Тех он направил с особой челобитной от себя. Просил он в ней ещё и о том, чтобы государь пожаловал его Киргизской землицей, с дикими людьми. Затем он собрал с них, с диких, ясак и уехал назад в Алтынханову землю.
И Яков понял, что тот, говоря о государевых очах и об Иерусалиме, просто заговаривал ему зубы. На самом же деле он ехал сюда за ясаком.
«Ах ты! И этот туда же — землицу ему дай, и диких людишек!»
Хотя лаба стоял близко к Богу, но у него тоже, как оказалось, был свой корыстный расчёт.