Прошёл год. Яков жил всё так же на Покровке. Аксинья родила ещё одного пацана. Его назвали Оськой. Их девки уже повырастали. И Яков выдал старшую, Машеньку, за боярского сына Семена Алексеева. А другую его дочь, Акулинку, сосватал Федька Бессонов, стрелецкий сотник. У того был свой двор в слободе, что раскинулась за Сретенскими воротами Белого города. Девки получили приданое и ушли из дома. Унесли они с собой и лишние заботы и расходы. И теперь у них с Аксиньей остались лишь одни пацаны. Их же стало теперь у Якова четверо. Двое, Гришка и Гаврюшка, родились в Сибири, а Васька здесь, в Москве, ещё до ссылки. Он стал совсем взрослым, его пора было определять на службу — 16 годков стукнуло. Ко двору, конечно, он рылом не вышел...
«А чем он хуже других! — подумал Яков, вспомнив, что у него есть князь Пётр. — Может, в жильцы хотя бы протолкнёт!»
Он наведался в гости к Г1 ронскому. И вскоре Васька на самом деле попал ко дворцу, стал ходить там самым нижним чином — в жильцах. Рослый, симпатичный и безусый, он недурно смотрелся в ряду таких же, как он сам, мелких московских дворян, несущих службу на крыльце дворца. Ставили их и по рундукам на приёмах не очень знатных гонцов и посланников, от того же Алтын-хана или калмыцких тайшей. Стал он частенько ночевать и во дворце, в сторожках или спаленках. А там поговаривали, что на походе, мол, он будет рядом с государем... Ваське купили новые сапоги. Их они выбирали долго, вдвоём, в сапожном ряду на торгах. Затем они плюнули на это, отыскали крохотную лавочку подле Китайгородской стены. Там сапоги оказались не хуже, чем в Торговом ряду, но были дешевле. Кафтан Ваське выдали из дворцовой казны. И тот как будто шили специально под него: тёмно-зелёный, с широкими синими нашивками, суживающийся в талии, и с узкими рукавами, как раз по Васькиной фигуре. И Васька, смущаясь, поворачивался из стороны в сторону, когда мать, охая, стала разглядывать на нём обновку. За неё Яков заплатил целый рубль в государеву казну, да ещё пятнадцать алтын за сапоги и пять за шапку... Да-а! Васькин выход в жильцы стоил немалых денег. Но зато он теперь был при дворе государя. А это много значило.
— Ну, мамка, хватит тебе! — отмахнулся Васька, сконфуженно поджимая губы, заметив, что Гаврюшка и Гришка, младшие его братишки, таращат на него глаза, не узнают его, ещё вчера обычного дворового верзилу, который не прочь был поиграть с ними. А теперь?..
Перед ними стоял какой-то чужой и уж больно строгий служилый. На него даже мать глядела робко, не верила своим глазам, что это её сын, и ещё не так давно она качала его в зыбке, как сейчас качает того же Оську.
— Кхе, кхе! — поперхнулся Яков, тоже смущаясь чего-то, глядя на своего сына: статного и пригожего, как девка. Тот куда-то сразу будто отдалился от него. А теперь и рука-то не поднимется дать ему подзатыльник, как бывало, если уж слишком что-нибудь вытворял.
В общем, жизнь у них стала понемножку налаживаться.
Как-то зимой, в начале февраля, Якова вызвали в Сибирский приказ. Там его встретил какой-то подьячий, ещё молодой и чем-то похожий на Огаркова.
«Да они все здесь одинаковые! Худосочные, серые, бледные, как поганки, и злые!» — мелькнуло у него.
Подьячий повёл его куда-то заплёванным и тёмным коридорчиком, да таким узким, что вдвоём-то в нём невозможно было разойтись. И они вошли в прилично убранную комнатку, где сидел дьяк Фёдор Панов. И там дьяк и подьячий долго и подробно расспрашивали его о Киргизской земле. Затем дьяк провёл его в комнату, где стоял длинный стол, накрытый голубой скатертью, а на нём возвышались на тонких ножках изящные медные канделябры на четыре свечки, лежали какие-то толстые книги, стояла пара чернильниц, рядом с ними валялись гусиные перья. Вдоль стола с двух сторон протянулись две лавки с резными спинками. В комнате было два больших окна с мелкой сеткой перекладин. Они глубоко вдавались в толстую стенку и смотрели на колокольню Ивана Великого. Тут же на поставце торчал красивый сундучок с множеством металлических обоек, видимо, предназначенный для хранения грамот и приказной казны. В глухой стенке была ниша, а из неё выглядывали книги: толстые, громоздкие, оправленные в кожаные переплёты с медными застёжками. Была в комнате, в переднем углу, и божница. Но ни лампадки, ни рушников не было — всё было строго по указу государя.
Якова уже обо всём выспросил дьяк Фёдор Панов, а подьячий Петрушка Стеншин, тот, который встретил его, записал его речи. И вот теперь его привели сюда, поскольку его хотел видеть и расспросить сам боярин князь Борис Михайлович Лыков, глава Сибирского приказа.
Вот за этим-то длинным роскошным столом и сидел Лыков. Он сидел один и что-то писал, наклонив голову и осторожно макая в чернильницу перо, и, должно быть, слишком уж тайное, если не доверил писать даже ни одному из преданных ему дьяков.
«Наверное, самому государю!» — подумал Яков.