«Ну что ж, Ильюшенька, хотел обидеть и обидел-таки. Больно мне очень, – пенял он дерзкому Кабакову. – Спешу обрадовать тебя: отравлен я изрядно. Не тем, что пишешь ты
И то сказать уж лет двадцать Шварцман – бельмо на глазу твоем. Ты ведь сейчас у нас принарядился, приукрасился этакой видимостью интеллекта, кое-чего подначитался, кой о кого потерся, вернее, подтирал собою лиц небезызвестных. <…> А я-то, грешный, думал – ты умен. Вот ты, словец поднабравшись, да перечислив себе и всем, с кем ты-де знаком и дружишь, что нашел, наконец, момент “подходящий” и покатился с толчка в мочу, как в воду, не зная броду.
Айги так же сурово порицался, главным образом – за «недостатокличной веры».
Упоенно созидая
«Схождение мириад знаков, – рассуждал он, – жертвенной сменой знакомых метаморфоз формирует иературу. В иературе архитектонично спрессован мистический опыт человека. Иература рождается экстатически. Знамения мистического опыта явлены народным сознанием, прапамятью, прасознанием. При этом иератика – предельная ясность, все иррациональное насыщает внешне рациональную форму, а истинно верное мышление – истина мифа».
Из отдельных знаков своих иератур Шварцман конструировал живописные объекты, внешне напоминающие иконы. «Иконы будущего», говорили многие, имея в виду высказывание художника, что якобы в его работах
«Работа – это молитва делом!» – вот любимое выражение Шварцмана, которое он твердил своим ученикам: «В нас заложена огромная возможность восхищения. Значит, Бог имеет в виду необходимость ответа, равного этой возможности. Так возникает критерий высокого строя формы, так возникает надежда возродить иерархию ценностей – естественное состояние актов культуры».
Истинное содержание шварцмановских иератур всегда оставалось вопросом, причем, скорее, интуиции, нежели разума. Когда рассказывали, что в момент созидания картин Шварцман де находится в каких-то энергетических полях и что «кто-то» или «что-то» водит его рукой, мне казалось, что здесь попахивает бесовщиной. Впрочем, не только мне. На сугубо идеологической почве, – не сойдясь во мнениях об атрибутации иератического образа, – разругался Шварцман и со своим давним приятелем Евгением Шифферсом – андеграундным мистиком и метафизиком, авторитетным толкователем духовной проблематики искусства. Шварцман с пеной у рта отстаивал тезис, что, мол, «всякое <вербальное> именование иературы, только дань привычному «эмоциональному» упорядочению, так сказать <…> увенчание «биркой» – «ярлыком». Подлинной, т. е. мистериальной потребности в этом нет».
Илья Кабаков, долгое время ходивший «под Шифферсом», но впоследствии порвавший с его «духовкой» во имя рационального концептиуализма, утверждал, что Шиффере, как и другие экзегеты, «которые знали существующую до сих пор практику религиозного рисования <…>, были достаточным образом скандализированы <безликостью шварцмановских иератур>, т. к. для иконописца должно быть точно известно, кого он изображает, т. е. изображения, фигуры, лики должны быть поименованы. <…> Шиффере спрашивал, кто эти существа, которые он изображает, на что Шварцман ответить не мог, считая, что они сами появились и сами имеют право быть. Шиффере считал, что раз у них нет имени, то это некое кощунство».
Итак, в энергетическом поле «московского иерата» и православного гимнософиста, как и повсюду в «катакомбах» андеграунда, кипели грубые человеческие страсти.
В одном из своих писем Шварцман представлял свою биографию как типично «совковую»: