«Начинать надо с хаотических пятен, очень туманно и расплывчато, не позволяя себя соблазняться делать контуры. Цвет краски при этом точно подбирать не надо!.. Надо научиться «исчезать», т. е. чтобы ясные и четкие кляксы, фотографии, грязь, рисунки, шрифты (если они не яркие предельно) после нашей «закваски» около и вокруг совсем сливались в ровно закрашенную поверхность».
(Из письма В.Я. Ситникова)
Открытие состоялось в намеченные сроки и было обставлено с должной помпезностью. Народу институтского, и со стороны набежало много, и актовый зал оказался буквально битком набитым. Мощно и радостно сияли лампы, рефлекторы, подсветки, оттого к толчее добавлялась еще и тропическая жара. Да и сам настрой был высокого накала!
Тов. Пушкин выступил с речью, в которой горячо, с пафосом, но достаточно путанно говорил что-то о непримиримой борьбе с буржуазной идеологией и о том, как наша выставка способствует успеху этой борьбы, а значит и торжеству идей марксизма-ленинизма.
Тов. Криворучко сообщила, что комсомольцы института очень старались, а потому вот и результат – получилась отличная выставка. Причем сделала она это в весьма многозначительной форме, словно намекая на нечто всем хорошо известное и очень злокозненное. У наиболее внимательной части присутствующих возникло смутное ощущение, что все выставленные работы есть на самом деле плод творческой деятельности комсомольского актива и одновременно прямой результат его непримиримой борьбы с парткомом.
Потом, когда выяснилось, что приглашенные со стороны партийно-комсомольские «товарищи» не соизволили явиться, предложено было выступить самим художникам.
– Ну, кто из уважаемых товарищей художников желает сказать слово? Прошу пройти на сцену, – сияя хлебосольным радушием, возгласил тов. Пушкин и, выжидательно улыбаясь, начал наметанным взглядом ощупывать физиономии мастеров кисти в поисках подходящей кандидатуры.
Первым, на кого он наткнулся, был Вася Ситников, который пришел на выставку в рваной телогрейке, и, не согласившись оставить ее в гардеробе: «Знаю я эти раздевалки, последнее сопрут!» – теперь сидел и парился с видом христианского мученика, твердо решившегося как следует пострадать за веру. Встретившись взглядом с испытующим оком тов. Пушкина, он скорчил рожу, причмокнул и просвистел на весь зал:
– Ну и жарища здесь, ядрена печень!
Тов. Пушкин быстро перестроил свой взгляд на Лозбекова. Тот сидел рядом с Юлией Ивановной, с испуганным и робким выражением лица, на котором, казалось, было написано: «Пронеси, Господи!» Даже ребенку становилось понятно: от него толкового слова не жди.
Дело принимало неожиданно плохой оборот. Лица художников были необычны, а потому не могли не настораживать. молодцеватый Гробман казался чересчур нахальным, а опухший Зверев – в доску пьяным. Евгений Кропивницкий выглядел слишком угрюмым, Левошин уж больно зачумленным, Валентина Кропивницкая смотрелась подозрительно отрешенной, а Ольга Потапова – совсем одряхлевшей. Пожалуй, что только Тяпушкин и Лев Кропивницкий могли бы подойти. Тяпушкин в особенности, он же, вроде бы, Герой Советского Союза, а значит человек солидный, коммунист, говорить скорей всего умеет…
– Товарищ Тяпушкин, думается мне, что вы хотите сказать от лица всех ваших коллег-художников и от своего имени, конечно, как вам видится сегодняшнее наше торжество. Прошу вас, подойдите к микрофону, пожалуйста.
Тяпушкин вскочил, огляделся, почесал бороду и, обращаясь почему-то к сидящему рядом Рабину, затарахтел:
– Ну, что все я да я. Чего говорить-то? Сделали выставку и спасибо. Пускай вот Лев выступает, он философ, ему и карты в руки. Давай, давай, Лев, иди, а мы, если что, из зала поддержку окажем.
Лев подошел к микрофону, но чувствовалось по всему, что и ему как-то не по себе. Вся обстановка: бархатный темно-вишневый стяг на сцене, гигантский гипсовый бюст Ленина, почему-то черного цвета, с немного облупившейся лысиной, лозунг под потолком, написанный золотыми буквами на красном фоне, окаменевший президиум, напыщенный пафос тов. Пушкина, зал, набитый ошалевшими от духоты людьми, – все это, и по отдельности и вместе, казалось до предела нелепым и абсурдным. Однако абсурд этот был не волевой игрой изощренного художественного ума, а проявлением неких реалий конкретного бытия, когда коварная Фортуна являла себя в новом обличии, доброжелательном и дружелюбном.