— Послушай, — тихо начал Бурмин. — Я тебе, твоей дружбе, твоей верности и храбрости столь многим обязан. Самой жизнью…
Облаков смущённо остановил его. Почти робко напомнил:
— Ведь они тебя ждут.
Духу сказать «она» ему не хватило.
— Что ж, по-твоему, надо делать то, чего от тебя ждут другие?
Его зубы клацали. Лицо побледнело так, что светилось в темноте.
«Ему даже хуже, чем я полагал». Облаков сдался:
— Извини. Я не прав. У меня вообще нет права советовать: я не пережил то, что ты. Я лишь говорил как твой друг. Друг, который желает тебе…
— Нет. Ты прав. — Бурмин наклонился к окошку в передней стенке, толкнул его.
Ворвался и засвистел ледяной воздух, от которого Облаков не почувствовал себя ни моложе, ни веселее, а лишь подобрался и запахнул шубу. Бурмин сквозь оконце ткнул тростью в подушкообразный зад укутанного на козлах кучера. Выпустил облачко пара:
— К Ивиным.
Шесть святых вечеров прошли. Все, кого хотели посмешить, посмеялись. Все, кого хотели попугать, тоже посмеялись. Все друг друга ряжеными увидели, даже и по нескольку раз, так что никого уже было не одурачить, как ни переряживайся. Тем более что идеи для костюмов иссякли. Костюмы надоели и — помятые, закапанные и оборванные — были возвращены в сундуки. Погадали — и на воске, и на снеге, и петухом. Оленьке вышел жених-портной, а Мари — табачник. Тот же табачник вышел и старому графу, все смеялись. Но и гадания иссякли. Потихоньку в углах комнат и зал большого дома Ивиных начала собираться скука, которую не разгоняло метавшееся на сквозняках пламя свечей. А впереди было ещё шесть крещенских вечеров, называемых в народе «погаными» (может, кстати, как раз поэтому). Прислуга даже при деле слонялась так, будто никакого дела не было. Граф шлёпал по зелёному сукну картами в пасьянсе, который не сходился никогда. Графиня глотала зевки над толстой книгой какого-то французского романа (какого-то — потому что переплёт его давно оторвался и пропал: книжка была старая, ещё матерью графини купленная и так же давно сосланная в деревню). И даже Оленька, бедная воспитанница, которая привыкла держать ухо востро и ни на миг не распускаться, вышила розу голубыми нитками и теперь спарывала маленькими ножницами, поворачивая шитье то так, то эдак, вытянув от усердия губы трубочкой, показывая пробор в чёрных волосах.
— Оленька, — позвала пробор Мари.
Поднялось, повернулось лицо — знакомое до отвращения:
— Что?
— А. Нет. Ничего.
Оленька не выразила ни удивления, ни раздражения, опять наклонила кудри над пяльцами.
— Ну распарывай, раз очень надо! — чуть не со слезами воскликнула Мари. Отошла к окну.
От стекла дышало холодом. Между рамами было выстлано грязноватой ватой. От вида её у Мари сами навернулись слёзы.
Графиня, граф и Оля переглянулись. И опять опустили головы: к книжке, к пасьянсу, к голубой розе.
Хорошо себя чувствовали только Алёша и кузен Костя. Да и то потому, что обоих не было дома. Оба то и дело уезжали веселиться. Подальше от источника этой самой скуки, источник которой всем в доме был ясен: им была старшая дочь Ивиных — Мари. И была такой с середины декабря, когда от ротмистра Облакова пришло то самое письмо.
Она бродила по комнатам. Присаживалась с книгой. Роняла книгу. Брала вышивку, откладывала вышивку. Открывала фортепиано, закрывала. Начинала разговор, умолкала на полуфразе. Утомила собой родных и домашних, устала от себя сама. Всем, включая саму Мари, тоже было ясно, что пора ехать в Москву. Но в то же время понятно, что ни в какую Москву они не поедут. Со дня на день ждали Бурмина.
— Милая, ты зря себя изводишь. Зачем про это думать да гадать? Кто ж пишет, если ничего не происходит? Писать не о чём, вот и не писал, — подала голос мать. — Едет сам, и слава богу.
— Я вовсе про это не думала, — ответила Мари.
— Подумай сама. Уж больно предмет неаппетитный, — отозвался от ломберного столика граф, — гошпиталя да повязки. Кто ж такое барышне пишет. Да ещё невесте.
— Вот-вот, — подтвердила графиня.
— Почему ж тогда этот Облаков не… — разозлилась Мари.
Но родители дружно сделали вид, что не слышали:
— Все знают к тому же, что такое почта.
— Конечно. Тем более во время войны. Сама посуди. Аустерлиц! Это, значит, сначала Австрия. Потом Пруссия. Потом Польша. Потом только Смоленская губерния. Он писал. Да пропало в дороге.
Мари молча смотрела, как опускается на стекло облачко её дыхания — и тает. Опускается — и тает.
У неё готово было слететь с губ: у этого Облакова почему-то не пропало. Но отец и мать успели чуть ли не хором:
— Цензура опять же!
— Военная, — уточнил отец.
— Никому не понравится знать, что его личное письмо невесте читает чужой человек. Хоть и по служебной необходимости.
Все согласились: ничего странного.
— Нет, нет и нет.
Тем не менее все в доме Ивиных сочли это весьма странным. После Аустерлица, где он был ранен, жених не написал своей невесте и строчки. О том, что Бурмин был ранен, написал Облаков.
Письмо друга должно было успокоить бедную невесту (безупречно воспитанный Облаков адресовал своё письмо графу, но все всё поняли верно).