Облаков писал скучно, толково и деликатно. Неудачное для русской армии сражение. Ранение Бурмина. Отступление по замёрзшей реке. Чудесное спасение. Чистый опрятный прусский госпиталь. Быстрая поправка.
Хорошее письмо. Безопасное письмо. Успокаивающее письмо. Его читали по очереди. Читали вслух. Отдавали читать соседям и знакомым. Там снимали копии и передавали дальше: у всех были в действующей армии если не родные, то родные родных. Оно обошло Смоленск и часть окрестных имений, пока снова вернулось к Ивиным. Настолько оно было порядочно, деликатно, уместно — как воспитанный человек, который принят везде. Как сам Облаков.
Мари оно ошеломило и ужаснуло.
Главный, подлинный смысл письма она поняла сразу.
Смысл этот был простым. По русской поговорке, охота пуще неволи. Кто хочет написать, тот всегда найдёт для этого и бумагу, и время, и слова, и оказию. А кто не написал — тот… тот… Тот найдёт тысячу причин не сделать. Лучше было не думать почему.
Но не получалось.
В стекло — у самого её лица — стукнули.
Мари вздрогнула, отпрянула. Движение навстречу, собственное движение прочь слились для Мари в одну секунду глубочайшего ужаса. Сначала она увидела щель, обсаженную неровными острыми камнями. Потом — две дыры над ней. Потом два острых треугольника: они торчали вверх.
— Кто там ещё? — спросила с дивана графиня.
Чёрные дыры пялились.
— Мари! — позвали за спиной. Голос, казалось, шёл со дна колодца. Пол под ногами качнулся.
Наконец дыры и треугольники соединились в харю волка. Клоками торчала шерсть.
Волк загоготал.
Тут же стали стукаться и тыкаться в окно остальные хари: коза, гусь, медведь, свинья. Все в вывернутых тулупах. Кивали, приплясывали. Гусь стал растягивать гармошку. Стекло задребезжало в такт:
Граф, скрипнув коленями, весело выпростался из-за ломберного столика. Зашуршали платьями maman и Оленька. Англичанин-воспитатель надменно поднял бровь. Хари стучали по стеклу. Расплющивали пятерни. Им в ответ улыбались, стучали из гостиной.
— Какая прелесть! Это чьи? Наши?
— Вот тот, гусь! Ха-ха.
— Фисонька, — окликнула девку графиня, — это наши или бурминовские?
Конопатая девка в белом фартуке подошла, хмурясь. Она не любила, когда её, барскую прислугу, жившую в доме, высший слой, считали экспертом по слою низшему — крестьянам.
— Не могу знать, — сообщила она, не поглядев, и отошла.
В жёлтом прямоугольнике света, падавшего из окна, свинья сцепилась танцевать с гусем (а тот всё наяривал на гармошке), коза — с волком. На каждое коленце граф отвечал взрывом хохота, дамы ахали. Снег так и летел из-под лаптей.
По спине Мари молниями сбегал ледяной ужас. Она и понимала, что это ряженые, свои, крестьяне, и в то же время изо всех сил старалась удержать ум на последнем винте, чтобы понимать: это ряженые, свои, крестьяне. Стоять и улыбаться. Рядом бил в ладони отец, притоптывала в лад мать:
Пели уже запыхавшись. Даже в темноте было видно, как у пляшущих от загривков валит пар. Распались. Стали глумливо раскланиваться в пояс — как бы переламываясь пополам.
— Фисонька, остались с обеда бисквиты? — утирая влажные глаза, выдавила графиня.
Пироженьки не оказалось.
— Вечно ты кислая, Мари, — весело ткнула мать локтем в бок. — Ну!
Мари повернулась и молча вышла. Мать пожала плечом: зануда, вечно испортит другим веселье.
— Вынесите! Кто там? Вынесите им водки! — закричал граф.
Мари едва вышла из залы, стала подниматься по лестнице, как горничная едва не сшибла её с ног.
— Простите, барышня. Едут! — крикнула ей в лицо. — Граф рубль обещали, кто первый заметит!
И тут же понеслась в гостиную, толкая коленями подол.
Мари замерла. Мысли заметались. «Нет, подожду у себя. Пусть лучше мама и папа… Потом позовут».
Но вопреки тому, что решила, повернулась и бросилась вниз по лестнице. Перешла на шаг, чтобы унять дыхание. Постояла, вцепившись в холодные перила. Прислушалась к голосам внизу. Огладила волосы. Пощипала себя за щёки. Приоткрыла косынку на груди. Запахнула косынку на груди. Шепнула «Господи, помилуй». И сошла вниз. Ей уже видны были затылок papa и узел волос maman. Пробор Оленьки. И… Мари остановилась.
Это был не Бурмин.
— Добрый вечер, графиня, — Облаков посмотрел на неё поверх голов. Покраснел. Спохватился. Отвернулся.
Под мышкой у него поблёскивала кокардой офицерская фуражка.
Облаков был один.
— Что же господин Бурмин всё не идёт? — Тон матери стал встревоженно-обиженным (она сама не знала, встревожена более или задета). — Может быть, ему требуется помощь?
— Немного… хм… м-да… — замялся Облаков, поглядывая — и стараясь не глядеть на Мари, чтобы никто не сказал, что он уж больно на неё заглядывается.
— Ранение… оно… Некоторая стеснённость в движениях может… — промямлил Облаков, краснея. — Такое дело.
— Какое может быть дело? — растерялся граф. — Что, если ему стало дурно? Я… — И двинулся к двери.
— Я справлюсь, как он, — опередил Облаков. И выскочил. На миг из открытой двери дунуло морозом, и дрогнули свечи.