Я обнаружил в себе странное доброе чувство к Дудникову, будто он был мой родственник или друг. Вера его любит, а я люблю Веру, вот и появилось ощущение нашей общей близости. Было, конечно, горько, но как-то при этом и радостно. Да, Вера влюбилась в Дудникова, но до этого я думал, что она не может ни в кого влюбиться из-за своей гордости. Значит, может. Но может и разлюбить. И влюбиться в другого, в том числе в меня. А главное: любить девочку, которая никого не любит, это одно, а когда знаешь, что она любит другого – совсем все другое, вроде бы хуже, а на самом деле лучше.
И тут Дудников зачем-то потащил портфель из парты.
И записка упала на пол.
Он покопался в портфеле и, что-то достав, засунул портфель обратно. При этих движениях он ерзал ногами, и записка, свернутая несколько раз в плотный маленький конвертик, отлетела через проход к моей парте.
Я посмотрел на Веру.
Она все видела.
Она глядела на записку так, будто хотела взглядом поднять ее. В это время Людмила пошла по проходу. Она могла заметить записку. Вот ее нога прямо рядом. В тапочке. У Людмилы были очень толстые ноги с черными буграми и узлами под кожей, поэтому она в классе ходила в тапочках. А подошва у них тонкая, если Людмила наступит на записку, может ее почувствовать. Что будет, страшно представить.
Сейчас прошла мимо, но скоро вернется, пойдет обратно.
Я нагнулся, схватил записку, зажал в кулаке.
Оглянулся на Веру. Она смотрела мне прямо в глаза и отрицательно качала головой, лицо стало пунцовым, а на шее проступила синяя жилка.
Она просит не читать. Просит отдать. Просит, как друга, как близкого человека.
Мне стало жарко, я почувствовал, что и щеки горят, и лоб горит, и даже шее стало горячо. Я был счастлив почти до боли, не понимая причин такого счастья. Не мне ведь записка, другому. Может, она там признается в любви – не мне, другому. Но мне было все равно, я и Веру любил, и Дудникова любил, и записку эту любил, и себя, такого замечательно несчастного, и Людмилу, и весь класс, и весь свет. Я просто захлебывался этой непонятной всеохватывающей любовью.
Людмила прошла обратно.
Вера поднял руку и попросилась выйти.
Людмила разрешила.
Вера шла по проходу, опустив руку, а ладонь была раскрыта в мою сторону. И я понял. Старательно глядя на Людмилу, я сунул записку во влажную ладонь. Влажную и горячую, я успел это почувствовать, потому что Вера брала записку не глядя, она на ходу нашаривала мою руку, а в ней записку, это заняло какое-то время, совсем недолгое, но мне хватило, чтобы чуть не умереть от этого прикосновения.
С этого и началась моя история уже не влюбленности, а любви, настоящей, той самой, что на всю жизнь. И на всем, что бы я ни делал, есть отсвет этой любви, но можно и так сказать, что на всем лежит ее тень, хотя это противоречит законам физики. Впрочем, это я наугад сказал, потому что в физике абсолютно не разбираюсь.
Меня назначили дежурным: стоять у дверей и не пускать на выпускной вечер посторонних. Нас было трое – я от 10 «А», Леня Адамов, высокий волейболист, гордость школы, – от «Б», а от «В» Илья Крушин, человек авторитетный, знакомый со всей районной шпаной. Он и сам, рассказывали, не раз участвовал в разборках и драках. Был при этом туповат, еле-еле дотащился на тройках до аттестата, да и то потому, что имелась общеизвестная установка: если не сумели уговорить ученика уйти после восьмого класса в ПТУ или на волю вольную, оставили в школе, уж будьте тогда любезны, доведите до конца. Его и довели, хотя в школе он появлялся не чаще двух раз в неделю.
Говорил Илья рывками, нескладно, добавляя то и дело для связки «ё» и «на».
Роль строгого привратника ему нравилась, он отпихивал наседающих и покрикивал:
– Куда, прешь, ё, не видишь, на, Ильич стоит?
Василий Ильич, военрук, пожилой майор-отставник, стоял неподалеку и наблюдал за входящими и за нами. Лицо красное, глаза слезящиеся – словно продуло его ветром армейских полевых учений, и остался он навсегда простужен. Убедившись, что чужаки в школу не проникают, Василий Ильич озабоченно глянул на часы и сказал: «Пойду, посмотрю, как там…» – и удалился в комнатку при спортзале, к физруку Анатолию Владимировичу. Вскоре вернулся с лицом, еще более покрасневшим, и глазами совсем мокрыми. Мы успели за это время пропустить скопившихся друзей и знакомых – тех, кто уже закончил нашу школу, и тех, кто в ней вовсе не учился, но хотел праздника.
Я ждал Веру Коровину.
На выпускной вечер старшеклассницам разрешили приходить не в форме, а в платьях свободного покроя. Мне не терпелось увидеть, что будет на Вере.
И вот она появилась. В длинном зеленом плаще. Невысокая, тонкая, совсем девочка. Зашла, как и все, в раздевалку. Долго ее не было, наконец вышла. В белом платье, как у невесты, только короче. На шее золотая цепочка с камешком. На запястье маленькие круглые часы. Губы слегка накрашены. Мне казалось, что она красивее всех вокруг.
– Ништяк девочка, – сказал Илья. – Почему я раньше ее не распочухал, ё? Ваша?
– Наша, – с невольной гордостью ответил я.
– Как зовут?
– Вера.