Во двор вышел начальник тюрьмы. Всем своим обликом, непомерной толщиной, пухлым сероватым лицом с узкими щелочками заплывших жиром глаз, он напоминал колбасника. К его толщине не совсем подходили коротышки ноги, и, когда он шел, издали можно было принять его за пивную бочку на колесиках. Он прошелся вдоль шеренг, отдуваясь, натягивая на лицо маску высокомерия и пристально вглядываясь в лица узников. Это был господин Керзиг. За ним, не отставая ни на шаг, шла собака. Эсэсовцы говорили иногда между собой, что собака куда умнее своего господина, хотя хозяин ни в чем не отставал от собаки, особенно в лютой, бешеной злости к узникам. Но сегодня обошлось без особых эксцессов.
Эсэсовцы поняли, что у начальника сегодня хорошее настроение и что не будет лишней работы собаке, которую тренировал ее хозяин на узниках.
Керзиг встал перед шеренгами и, подняв кверху палец, похожий на переваренную сосиску, сказал:
— Порядок!
Посмотрев на узников, дошла ли до них эта глубокомысленная истина, милостиво добавил:
— Порядок и правда! Кто говорит правду, тот… будет жить. Тот, кто будет говорить правду, будет есть, понимаете вы, иметь хлеб и суп в обед и вечером. Кто будет говорить правду, тот может пойти потом к своим женам, к своим матерям, детям… Понимаете, детям… А того,— тут он повысил голос так, что даже собака зарычала, ощетинив хребет,— кто не любит правды, того мы научим любить и уважать виселицу, слышите и понимаете вы, ви-се-ли-цу…
Он вытер лицо платком и пошел, переваливаясь, как утка, с боку на бок. И, словно утиный зоб, тянул его к земле непомерный живот, на котором натягивались, трещали форменные пуговицы мундира.
Узники со двора по двое входили в камеру. После едкой сырости двора, после снега и холодного ветра тесная камера показалась теплым приютом. Все с облегчением вздохнули.
3
Когда Слышеню впервые привели на допрос к следователю, тот встретил его вежливо, даже приветливо. Коротким жестом руки предложил Слышене сесть, кивнув головой конвоиру: «Выйди!»
Редкие волосы на голове следователя старательно зачесаны на одну сторону, чтобы прикрыть лысину, которая, видимо, нарушала душевное равновесие ее хозяина, человека еще сравнительно молодого. От него пахло дешевыми немецкими сигаретами, туалетной водой и фиксатуаром.
Казалось, и улыбка, с которой он обратился к Слышене, тоже пахла фиксатуаром.
— Кстати, вам не холодно в камере? Наш начальник тюрьмы, говоря между нами, довольно большой скаред… Между прочим, как он вам нравится? Тяжелый характер, тяжелый… Но что поделаешь, профессия… Она дает себя знать в жизни каждого, и, конечно, такая профессия не делает человека мягким и, как бы вам сказать, благородным… Да, да… как вы лично смотрите на это дело?
Его лицо снова расплылось в улыбке, бритые до синевы щеки, казалось, были покрыты масляной пленкой. И только в глазах был холодный оловянный блеск. Долгий, пристальный взгляд.
Слышеня выдержал этот взгляд, не опустил своих глаз. Заметив, что следователь отвел глаза в сторону, почтительно ответил:
— Я думаю, господин следователь, что мое мнение по этому поводу ничем не поможет ни вам, ни мне решить то основное, для-чего мы сидим здесь с вами.
Следователь, массируя пальцами веки, быстренько, будто испуганно, проговорил:
— О, да, да… Ваша правда. Но знаете, грустно так… всё допросы, допросы… Они ведь похожи один на другой, как эти карандаши на столе… А хочется разговаривать с человеком, как разговаривают при встрече старые приятели…
— Однако, господин следователь, я не знаком с вами…
— О, да, да… Я тоже не имею чести знать вас… Что ж, примемся за дело. Ваше имя и фамилия?
— Сидорчук, Николай Михайлович.
— По какому делу вы попали сюда?
— Такой вопрос я мог бы задать вам, господин следователь. К великому сожалению, я не знаю этого: вот уже несколько дней, как я задержан, и мне не сказали, за что.
— Вы житель Минска?
— Нет. В документах точно сказано, где я жил, где работал, где был последнее время.
Действительно, в справке из смоленской тюрьмы, выданной на имя гражданина Сидорчука, родом из Саратова, говорилось, что он освобожден из тюрьмы после отбытия наказания и направляется на родину. Стояла и дата — двадцатое июня.
— Почему же вы не в Саратове?
— Вы сами понимаете, почему я теперь не в Саратове. Я остался работать на Смоленщине,—не было средств доехать на родину. А тут война… Так и пробирался постепенно до Минска, там и отметки в документе есть разных управ и волостных правлений, где я работал по нескольку недель.
— Гм… Неладно у вас как-то выходит: человек хочет вернуться домой, в Саратов, а попадает почему-то в Минск… Не скажете ли вы, какие причины привели вас в Минск?
— А причины очень простые, господин следователь. Очутившись в таком положении, каждый, понятно, будет искать своих близких или знакомых, которые могли бы помочь ему. Единственно, кто мог помочь мне, это мой родной дядя.
— Послушайте, уважаемый рассказчик, не кажется ли вам, что вы чересчур украшаете свои показания фантазией?
— Простите, я не понимаю, господин следователь, вашей иронии. У меня в Минске действительно дядя.