Сонюшка, голубка моя, писем все нет. Нет и посылки. Я, конечно, в тоске, но все же держусь. Вечереет. Скоро стихнет стук топоров и взвизгивание пил. Солнце, за рекой Уссури и местечком Лесозаводском, близится к горизонту. Оно окружено толпой алеющих туч — сверкающих, словно свита в панцирях. По реке движется лед. Вода кажется как-то по-особому прозрачной. У нас во время ледохода — ненастье: хмурится небо, ветер. А здесь тихо и ясно. Снег на крышах, отстроенных нами двух домов, — сиреневый. Я спрашиваю работающих — какой снег? — отвечают «белый». Это не только неразвитость глаза, а это отсутствие всякой наблюдательности. Снег — белый, значит, он и на крыше при закате тоже белый. Вот если бы он, как тучки, — заалел — они бы заметили. Рядом шпаненок — наш монтер уныло поет:
У меня сейчас много работы. Досуга нет и 5 минут. Это сейчас хорошо. Дни проходят быстро, и мне легче переносить их — без твоих писем, — если бы был досуг, — было бы очень тяжело. Бригадир наших печников в большом горе. Жена написала ему, что нашла другого мужа. Он бытовик и скоро кончает срок. Очень грустно наблюдать, как все реже и реже получают мои сотоварищи письма и посылки. Есть — которые уже утратили всякую связь с домом.
Я заметил, что все время вспоминаются мои последние годы. Когда есть письма — то последние 4 года. Когда их нет, то предшествующие им 3 года. Свою жизнь до катастрофы 1929 г. вспоминаю реже. Она отлилась в чеканные формы. Я постоянно ощущаю, что в душе есть этот храм, но я остаюсь у его врат, редко открываю их. Какая-то черта легла между той жизнью и всем последующим. Обычно какое-нибудь событие или наблюдение дает толчок веренице воспоминаний жизни у Арбата и на Пятницкой.
16-го. Ну вот, Сонюшка, наконец, от тебя 2 письма (№ 3 от 6/XI и без даты (на конверте 19/XI) и открытка). Нет № 2 и затем писем между 6 и 19. Надеюсь, что на днях получу и их. Очень рад, что у тебя такая интересная работа в Третьяковской галерее. И вместе с тем взгрустнулось, что ты не можешь делиться со мной своими мыслями. Я не могу следить за ходом работы. Очень обеспокоило состояние дочери Ивана Михайловича. Они так остро переживают обострения ее болезни. Передали ли Кисе мой привет, помнишь, в письме весной. Меня так тронуло, что Татьяна Борисовна рассказывала тебе о мне и Татьяне Николаевне. Отчего ты давным-давно не пишешь о Валентине Михайловне[524]
.Прочел твои письма — и вся жизнь моя былая поднялась во мне. Сегодня я тебя так хорошо, так радостно видел во сне! Мы были в Крыму — и сон был такой длинный. Его прервал подъем, и так странно было очутиться в нашем дворе под звездами. Высоко стоял Орион. Сириус мерцал и лучился. Утренний холодок щипал нос и щеки, а я все еще не мог расстаться со своим сном.
Мне сейчас очень грустно. Я думаю о том, как за эти годы неизбежно письма будут писаться реже и реже. Как твоя богатая впечатлениями жизнь будет прокладывать новое русло, уводящее тебя от меня. Так и лучше, так и надо для тебя. Я должен этого хотеть. А все же при этих мыслях больно. Кстати, когда я тебе описывал себя, мне казалось, что я пишу с юмором и эти строки вызовут у тебя улыбку. Перебрался я опять на то место в бараке, где провел 4½ месяца. Вместе со мной два десятника, с которыми я жил в особом бараке. Здесь тепло. Можно спать раздетым. Зима установилась, а с ней какое-то затишье на душе, хотя и тоскливое. Ну, дай мне свою руку, я ее крепко жму, а потом целую.
Как обстоит с изданием «Философических писем» Чаадаева?
Сонюшка, родная моя, как ты могла подумать, что я недоволен, что ты не поддерживаешь во мне несбыточные надежды! Ведь я же все время пишу тебе, что обнадеживающий обман хуже любой «низкой истины». Я писал тебе раньше на тему «измучен жизнью, коварством надежды, когда им в жизни душой уступаю». Мне именно дорого то, что мы достаточно сильны и достаточно уважаем друг друга, а главное, достаточно близки — чтобы знать друг о друге то, что есть. Я не помню, в связи с чем я написал, что другие получают обнадеживающие письма. Это такое же недоразумение, как твоя мысль о том, что во мне есть упрек близким, которые не пишут мне. Я тебе уже писал, что допущение в душу такого упрека — было бы моральным падением. Из написанного здесь тебе ясно, что я получил твое письмо № 5 с описанием твоей встречи у Бак.[525]
с Мансуровой[526].