Скоро кончается наша стройка. Мне, может быть, придется снова вернуться к физическому труду. Меня несколько это беспокоит только в отношении сердца. Моя мечта теперь сделаться маляром. Ты знаешь, что я когда-то владел немного кистью и для акварели, и для масла. Надеюсь, что «колерá» научусь составлять быстро, а все остальное приложится. При моем сердце — это, пожалуй, наиболее подходящая для меня профессия. А помнишь героя чеховской повести «Моя жизнь», он тоже был маляр. Я уже об этом плане говорил с моими товарищами по стройке, малярами.
Как я тебе писал, у меня отношения с товарищами хорошие. Я передумал, отчего они ко мне относятся лучше, чем к другим интеллигентам. Когда они еще у нас были. Мне кажется, это объясняется отчасти тем, что я умел быть прост и вместе с тем оставался самим собою. Они меня поэтому не считают «своим», но относятся с симпатией. Грустно мне наблюдать за некоторыми старыми лагерниками. Это люди — разуверившиеся во всем. На все махнувшие рукою, живущие изо дня в день. Я имею в виду долгосрочников. Я верю, что никогда не буду таким. От их скептицизма веет холодом. Но зато они ни о чем уже не тужат, им всё все равно. Связь с семьей уже утрачена. Ну вот, и бумаге конец, а ты все же не щеголяй своей закаленностью и опасайся простуды. Ты в этом отношении как Сережа.
Это обеспокоило меня.
Целую тебя крепко. Будь умница.
С большим интересом читал книгу о Тургеневе.
Дорогая моя Сонечка,
Мне сегодня как-то грустно, грустно. Не могу только разобраться — почему. Оттого ли, что от тебя нет новых писем — последнее от 29/XI. С тех пор я получил 2 письма старых — последнее от 26го
/X. (Сужу по конверту, твоих пометок — даты и № нет.) Оттого ли грустно, что стройка кончается — и полная неизвестность. Или же, наконец, грустно от основной причины. Прошу тебя еще раз — поменьше волноваться обо мне и моем теперешнем положении. Я в нем не теряю бодрости. Грусти о том, что прервана наша совместная жизнь, — об этом и я грустить не перестану, моя любимая, моя дорогая.В твоем письме из Детского Села ты вспоминала мои объяснения в Камероновой галерее и мое обращение к тебе у бюста Адриана. Это воспоминание — влечет за собой вереницу других и уводит меня далеко, далеко от окружающего.
Это было весной 1914 г. Я с Татьяной Николаевной осматривали руины виллы Адриана[552]
. Я тебе напомню о нем. Это был человек, стремившийся все испытать. Владыка тогдашнего мира, выдающийся администратор, путешественник — объездивший чуть ли не весь «круг земной»[553] (как выражались тогда), немного поэт, кажется, также архитектор и скульптор — блестящий представитель, можно сказать, первого Возрождения Античности[554], если под ней понимать одну Элладу. К концу жизни, устав от блужданий и в прямом, и переносном смысле слова, он покидает свою столицу и поселяется вблизи нее у древнего Тибура[555]. Здесь он хотел окружить себя всем, что он любил. Создать микрокосм, отражающий большой мир — макрокосм. Он назвал вершины Сабинских гор[556] — любимыми именами Эллады: Парнасом[557],Пелионом[558]
и Оссой[559]. Реку Анно[560] — переименовал в Алфей[561]. Он построил храмы всем богам Востока и создал Серапеум[562] — к которому проложил Конопский канал. Но среди храмов — лучший был посвящен не богам Востока и Запада, а прекрасному юноше — Антиною[563]. Он создал Елисейские поля — для блаженных душ (помнишь Елисейские поля — в моей родине — Софиевке?). Но самое замечательное на этой вилле было — это храм 7 философов[564], начиная от Фалеса — кончая Аристотелем, и замечательная стена — Пойкиле[565], воспроизводящая ту, в тени которой прогуливались в Афинах философы, стена, украшенная фресками самого Полигнота[566]. Окружив себя изумительными статуями, привезенными из Эллады, он встречал здесь, на своей вилле — свой закат. Но умирая, «в предсмертном бреду»[567], как выразился его биограф[568], — он написал стихи — в которых обнаружилось со всей обнаженностью его духовное банкротство. Вот они, в переводе.