Ведал об этой страшной тайне и я. Она распирала меня изнутри, споря с моим уже сложившимися понятиями о правде. Но я — ни гу-гу. А то ведь мог и сболтнуть ради всеобщей честности военным нашим квартирантам. Знал же я и об отцовской дьяконовской тайне. Когда в пионеры принимали, требовали говорить всю правду. Чуть было не сыграл я в Павлика Морозова. Но вовремя остановился. Потому что понял так: чужая тайна — не твоя собственность, ею распоряжаться не имеешь права. Это не консервная банка, которую ты нашел. Взял ножик и открыл. Чужая тайна — собственность ее владельца. Пусть ею хозяин распоряжается. А про свои дела секретные я по жизни пробалтывался частенько. И расплачивался горько за это.
Так и просидел подпольщик Коля всю свою молодость, выполз в 60-х после амнистии, с туберкулезом, работал где-то бухгалтером да вскоре и покинул белый свет, от которого прятался всю жизнь в подземелье.
А вот история другого Николая — Нестерова, отцова племянника, тетки Маши сына, двоюродного моего брата и крестного. Незадолго до войны он окончил десятилетку и добровольцем отправился воевать. И вскоре пришла похоронка. Покричали о сыне Степан и Мария, панихиду справили. А в похоронке и место было указано, где сын голову сложил и где земле предан. Ездила тетка Маша в Тверскую область, как немцев отогнали, нашла братскую могилу, порыдала на ней. А уж потом пришло письмо из госпиталя от Николая — жив! Тетка Маша кинулась в поезд, на свиданку покатила.
Из госпиталя Колю снова отправили в действующую. И вторая похоронка. Ну каково матери: на одного сына — две смертные бумаги. "Ваш сын рядовой Николай Степанович Нестеров… пропал без вести…" Хоть крохотная, но зацепка: не погиб ведь, а пропал. А вдруг живой? И молилась, и ходила в церковь, свечки ставила.
А он не пропал. Коля в бою в плен попал. И вернулся живой и здоровый в 1946 году. Я помню, как он навещал нас и стоял в саду разговаривал с Зоей и мамой. Молодой и совершенно лысый (тиф перенес в плену). Рассказывал скупо, да мне в память врезалось.
Его контузило и засыпало взрывом. Но он остался жив. И оказался в лагере для военнопленных. Водили его немцы на работы. Шаг в сторону — попытка к бегству: выстрел или штыком. Пленных косил тиф. Силы уходили, я держался до последнего. Идем в колонне на работы, слышим — бах! — стрельнули кого-то. А на столбах наши качаются в петлях. Я затифовал, не мог идти. Упал на мосту. Сознание потерял. Они на меня пули пожалели — кинули с моста в реку. В воде очухался малость. Чувствую, вот-вот утону. Стал я тогда молиться (а был Коля комсомольцем-активистом): "Мать крестная, спаси меня! Богородица, спаси!" — как мать наказывала.
Далеко его унесло, и какая-то крестьянка увидела с берега: эка невидаль, опять труп по реке плывет, да никак вроде хлюпает, булькает. Может, и живой еще. Кинулась в воду, подтащила к берегу: батюшки, дышит! Выходила она Николая, и он так и прожил у нее до прихода наших. А с ними пошел дальше воевать. И никакие особисты его не мучили допросами, не грозили, и в ГУЛАГе после войны не оказался. Вот как повезло. И ордена и медали получил заслуженные. Правда, после войны регулярно ходил в военкомат, отписывался, как и что с ним приключилось в плену. Наверное, на контроле стоял. Но с той поры, с той речки стал мой крестный глубоко верующим человеком. И прожил он жизнь полную и счастливую, и детей и внуков вырастил, и дом построил, и сад посадил. Вот такая нехитрая история.
ЗОРЬКА
Так звали корову. Ее тетя Дуня держала, кормилицу. Во дворе стоял душистый стог сена. От него пахло летом. Накинув на левое плечо солдатскую шинель и взяв подойник, Евдокия Николаевна спускалась с крыльца и, пригнувшись под притолкой сарая, исчезала в темном его чреве. Из сарая Зорькино мычание — нежное, тягучее, какие-то тетушкины слова, а потом раздавался звонкий звук ударов первых струй молока в подойник. Наконец Дуня появлялась на свет Божий с полным ведром парного молока. И старалась как можно скорее влить в меня целую кружку: пей Юрочка, поправляйся. Пользительно — добавляла Настя. А когда у Зорьки теленок народился, мы шастали в сарай поглазеть на него, погладить и дать ему ладонь пососать. Он сосал все, что попадало ему на губу. Дай ему руку, дай, — подначивала Лида. Я дал. Он тут же засосал ее по локоть. Я заорал и едва выдернул хилую ручонку. Щекотно. Подмывало попробовать еще. Попробовал. Смешно и щекотно. Но вот помнится же.
Вечерами на кухне у тети Насти собирались все "выкарированные". Приходила квартировавшаяся через два дома у ветеринара москвичка, пышная, интеллигентная дама артистического вида — Елена Аристарховна. Она беседовала с мамой о театре, об операх, расспрашивала ее о жизни артистов — как-никак, Клавдия Николаевна — жена артиста ГАБТ.