Однако чем дольше он оставался, тем больше желал вырваться обратно, ибо вся жизнь Кн’йана основывалась на чужеродных и неприемлемых для него принципах. По мере углубления своих исторических познаний Замакона все отчетливее постигал внутренние побуждения, которым единственно повиновались жители Цатта. Однако, узнавая их душу, он ощущал, как возрастает его неприязнь к ним. Свободные горожане были угасающей, но не потерявшей своей воинственности расой – их существование представляло постоянную опасность для жителей поверхности Земли. Сны о кровопролитных битвах, святотатство и пытки, постоянный поиск новых, более острых ощущений толкали их к пропасти упадка и всеобщего хаоса. Появление пришельца сверху – и Замакона ясно осознавал этот факт – только усилило их метания: не страх перед неизвестностью, но желание пойти на верхний мир войной подстегивало их. Дематериализация в Цатте стала своего рода развлечением; в амфитеатрах и башнях часто разворачивались действа, сравнимые разве что со средневековыми фантазиями о шабашах ведьм. Перевоплощения, омоложение и, наоборот, стремительное дряхление, опыты с мертвецами, проекции сознания, призраки… Среди нарастающей скуки и беспокойства рука об руку шагали жестокость и воинственность. Невежество и суеверия отсылали к ужасам космических глубин, а поиски новых ощущений приводили к тому, что все большее число горожан предпочитало призрачное существование материальному – для этого было достаточно уменьшить амплитуду колебаний атомов, слагавших тело.
Однако все попытки Замаконы уйти оканчивались безрезультатно. Ни увещевания, ни клятвы не работали – это он познал на горьком опыте, хотя поначалу самолюбие его хозяев не позволяло им открыто сожалеть о его нежелании оставаться. В году, определяемом в рукописи как 1543-й, Замакона предпринял первую серьезную попытку бежать туннелем, который ранее привел его в подземелье. Но изнурительное путешествие по заброшенной равнине и столкновение со стражей в темных переходах заставили его отказаться от всех попыток в этом направлении. Чтобы поддержать умирающую надежду, примерно в это же время он начинает работать над этой рукописью, используя милые сердцу старинные латинские буквы. До последней строки его не покидает уверенность, что каким-либо образом записи удастся переправить на поверхность. Как и прочие рукописи подземного мира, он заключил листки пергамента в цилиндр из священного металла Ктулху, возможно, предполагая, что неземная магнетическая субстанция придаст веса его словам.
Несмотря на этот замысел, сам он почти утратил надежду когда-либо снова выбраться на земную поверхность. Все известные выходы или были замурованы, или охранялись стражей, без колебаний пускавшей в ход оружие. Вдобавок ко всему, на фоне всеобщего недоверия к верхнему миру бегство Замаконы выглядело бы весьма двусмысленно. Оставалось только молить Бога, чтобы глубинные провалы не обнаружили другие европейцы: их участь могла оказаться совершенно иной. Замакона пользовался привилегиями и благами, ибо был ценен как источник информации. Однако и он не раз задумывался над тем, что ожидает его, когда правители Цатта решат, что он поведал все. Инстинкт самосохранения подсказывал тактику выживания: Замакона стал немногословен, часто опускал детали и настаивал на том, что фольклор верхнего мира неисчерпаем.
Другой опасностью, угрожавшей положению Замаконы, был его пристальный интерес к пропасти Н’кай, протянувшейся в алых испарениях Йотта. Сохранившиеся религиозные культы Кн’йана постепенно склонялись к тому, чтобы запретить даже упоминание названия бездны. Исследуя руины Йотта, испанец тщетно пытался отыскать заброшенные выходы на поверхность. Неудача подтолкнула его заняться искусством дематериализации и проекций – в надежде, что, может, таким путем он преодолеет толщу, сомкнувшуюся над головой. Скромные успехи были наградой за его труды: проецируя себя усилием воли, Замакона видел жуткие сны о долгом спуске в Н’кай. Его рассказы об увиденном сильно встревожили жрецов культов Ктулху, и друзья посоветовали ему помалкивать об этих сновидениях. Со временем такие сны стали очень частыми, почти сводящими с ума; в них было нечто, о чем он не осмелился написать для себя, но о чем составил специальный отчет для некоторых ученых Цатта.