«При виде родного дома Алан почувствовал, что в нем живут два разных человека. Один — тот, что здесь родился, — с нежностью узнавал каждое оконное стекло, каждый выщербленный кирпич, он просто-напросто возвратился домой. Другой — тот, что отсутствовал долгие годы и прошел по дорогам войны от африканской пустыни до центра Европы, разглядывал беспорядочно построенное старое здание, прилепившееся к зеленому склону, и с удивлением спрашивал себя, что значил для него этот заброшенный уголок. Если один Алан вернулся домой, то другой прибыл на постой после длинного перехода. <…> Этот разрыв, это внезапное двойное восприятие привело его в смятение. Он почувствовал себя глубоко несчастным. Нужно было крепко взять себя в руки. И сделать это немедленно». Персонаж советского послевоенного романа не имел возможности почувствовать себя «глубоко несчастным» и во власти смятения: он должен был брать себя в руки до этого. Показано, как у одного из трех фронтовиков исчезает «чувство облегчения, чувство воссоединения со своими. Герберт смотрел на них холодный, как камень. Не говоря уже об уцелевших, о тех, кто, как и он, надел новый штатский костюм, было еще по меньшей мере полсотни убитых, похороненных в пустыне, во Франции, в Германии, и Герберт чувствовал сейчас, что они ему ближе, чем эти люди здесь, дома. Он слышал их голоса: „Я тебе говорю, дружище, после войны все будет по-другому“. — „Полно тешить себя. Будет все та же чертова канитель“. — „Ты как думаешь, капрал?“» А капрал «стоит обеими ногами на земле. (Герберт вспоминает слова отца: „Ты обеими ногами стоишь на земле“, вызвавшие у него чувство отчуждения. — М. Ч.) На какой земле? В зыбкой могиле, в окопе, где земля каждую минуту может внезапно осыпаться, и вы увидите устремленный на вас костлявый палец скелета и зияющие впадины пустых глазниц. <…> Ночь была тихая и прохладная. Слабо светили звезды. Но Герберту они ничего не говорили. В одиночку человеку трудно было вынести холод этих пространств, в которых он ничего не значил. Нужно, чтобы было много бойцов, нужно, чтобы они двигались колонной к определенной цели, пусть молча, но поддерживая связь, все время чувствуя друг друга и предстоящее им совместное дело, и тогда они сумеют противостоять ночи без страха в сердце. А сейчас он был одинок» (Пристли Дж. Б. Трое в новых костюмах // Дж. Пристли Избранные произведения: в 2 т. Т. 1. М.: Худож. лит-ра, 1990. С. 64–65). Эти мотивы, повторим, в отечественной литературе практически не встречались. Напротив, ответом на роман должно было послужить сочинение В. Добровольского «Трое в серых шинелях» (1948; Сталинская премия третьей степени за 1948 г.).
Поколение либо совпадает со своим временем (современным устройством общества), либо становится к нему в оппозицию. Конфликт личности с временем (опирающийся на принятые интеллигенцией 1960–1970-х за эпиграф к ее жизни слова Пушкина «Черт догадал меня родиться в России с умом и талантом!»), производный от конфликта с временем поколения, едва ли не впервые в отечественной литературе был декларативно опровергнут полемическими строками Коржавина 1952 года, долго остававшимися вне печати; «Время? Время дано. Это не подлежит обсужденью. Подлежишь обсуждению ты, разместившийся в нем».
Время освобождалось от апелляции к нему, и тем самым разрывалась детерминирующая принадлежность отдельной личности поколению, снимавшая личную ответственность. Впрочем, поскольку окончательные решения в этой коллизии невозможны, шесть лет спустя Коржавин начинал свою поэму, посвященную Хемингуэю, строками:
Когда устаю, — начинаю жалеть яО том, что рожден и живу в лихолетье,Что годы потрачены на постиженьеТого, что должно быть понятно с рожденья. Тут важное, впрочем, пояснение — «когда устаю».
Вскоре поколение шестидесятников, во многом вобравшее поколение фронтовиков, дало особую конфигурацию коллективной (порой граничившей с клановой) и личной ответственности.
Во второй половине 1950-х революционеры второй раз предстали в виде поколения — во время своей посмертной реабилитации. Реконструкция поколения происходила при участии одновременно возникшего в обществе поколения сыновей, которые получили право говорить и петь песни об отцах — «комиссарах в пыльных шлемах». «Мы были потом. Но мы к тем приобщались» (Н. Коржавин, 1958).