— Мы все просим Бога, но вся беда в том, что Божий престол доверху завален непронумерованными просьбами. Кто знает, когда очередь до нашего прошения дойдет.
— Я мог бы, конечно, обратиться в полицию, там у меня знакомые, но… — Он вдруг закашлялся и, обжигая пальцы, быстро потушил козью ножку. — Но, сами понимаете, когда эти господа ее найдут, живой она уже никуда не вернется. Если вы что-то узнаете первыми, дайте, пожалуйста, знать. В долгу не останусь.
— Главное — найти ее, — промолвила Данута-Гадасса. — А там уж как-нибудь сочтемся. И, ради Бога, извините за такое гостеприимство. Кроме чая без рафинада и печали, ничем попотчевать не можем.
— Не извиняйтесь. Я тут сам вам кое-что привез. Ведь мы за сенокос до сих пор с вашим сыном не рассчитались. Только по рюмочке клюкнули. — Его заросшее щетиной лицо просквозила мимолетная улыбка. — Подгоню к избе телегу, и выбирайте из всего, что я везу на продажу, самое нужное. Несите корзину!
Данута-Гадасса от неожиданности застыла посреди двора, словно ее ноги приросли к утоптанному чужими горестями и политому слезами щебню.
— Я мигом! — сломавшись, отрапортовала она и бросилась к избе, оставив в заложниках оторопевшего Иакова.
— Можете и мешочек для ржаной муки прихватить. Хлеб испечете! — крикнул Чеславас и двинулся к кладбищенской ограде.
Почуяв близость хозяина, лошадь широко раздула ноздри, застенчиво и благодарно заржала. Ломсаргис потрепал ее по холке, по-братски ткнулся лицом в ее нагретую утренним солнцем морду, взял под уздцы и медленно повел за собой.
Когда телега подкатила к избе, Данута-Гадасса была уже наготове — стояла с большой плетеной корзиной и холщовой торбой в руке и ждала, когда задолжавший Иакову за сенокос Ломсаргис разрешит ей взяться за дело.
— Корзина хорошая, и торба вместительная, — похвалил ее Ломсаргис.
Данута-Гадасса медлила, стояла возле телеги и, виновато поглядывая на Иакова, не смела прикоснуться к чужому добру.
— Начинайте, не обращайте на меня внимания, — сказал Ломсаргис. — Представьте себе, что вы сейчас не на кладбище, а в Мишкине, на базаре, что вы — обыкновенные покупатели, которые обошли десятки возов и наконец остановились у моей телеги. Остановились и выбрали то, что вам нужно, сложили в корзину и за все заплатили честно заработанными деньгами. Поймите, это не подаяние. Я возвращаю вам свой долг. Если Господь Бог — не выдумка несчастливцев и Он впрямь все видит и слышит, то вознаградит меня и вас доброй вестью.
— Аминь, — сказала Данута-Гадасса.
— Аминь, — пробормотал Иаков.
— Ну чего стоите? Набирайте! — подхлестнул их Ломсаргис. — Я хотел бы еще со своими товарами на базар успеть.
Но, как ни торопил их Чеславас, в тот день попасть на мишкинский базар и продать свои товары ему суждено не было. Не успела Данута-Гадасса развязать припорошенный сеном мешок и бросить в плетенку первые картофелины, как за воротами кладбища она заметила знакомую фигуру.
— Снова этот тип явился! — вскрикнула она. — Видно, за тобой.
— Не паникуй. На охоту эти мерзавцы поодиночке не ходят. Всегда сворой, — успокоил ее Иаков.
— Да это ж подмастерье Гедалье Банквечера! — воскликнул Ломсаргис. — Если Элишева на самом деле приходила к себе домой, то он что-то про нее наверняка знает…
Когда Томкус вошел в ворота и его уже можно было разглядеть получше, Данута-Гадассса с облегчением вздохнула и сказала:
— Слава Богу, без обреза…
— Здравствуйте, — промолвил Юозас, обращаясь скорее к Ломсаргису, чем к Иакову и Дануте-Гадассе, поставившей на землю корзину, чтобы при первой же надобности вцепиться ему в горло. Она не забыла, как в первые дни войны он шнырял по кладбищу, приглядывался к надгробным камням, которыми грозился вымостить все улицы Мишкине, и, пьяненький, уверял, что ни евреев, ни еврейского Бога в Мишкине больше не будет.
Нет, подумала она, Господь Бог — еврейский или христианский — не пришлет с ним на кладбище благой вести — ни о Гедалье Банквечере, ни о его дочерях Рейзл и Элишеве, ни о ком другом. Он может быть только вестником беды.
— И с чем к нам мостильщик пожаловал? — грубо спросила у него Данута-Гадасса.
— Сейчас, сейчас… Дайте отдышаться, — сказал Томкус, который выглядел так, как будто по ошибке забрел на кладбище после длительного запоя, — глаза налитые, хотя водкой от него и не пахло, картуз небрежно сдвинут на нестриженый затылок, фланелевая рубаха нараспашку, волосатая грудь напоказ, хромовые офицерские сапоги, снятые, видно, с какого-нибудь красного командира, заляпаны не то илом, не то мокрой глиной. — Извините, что так рано вас потревожил. Всю ночь глаз не сомкнул.
— Зачем ты все это нам рассказываешь? — ощетинилась Данута-Гадасса. — Лег бы под орешиной и выспался бы.
— Дело серьезное. Выслушайте меня до конца. Позапрошлой ночью я ночевал не на Рыбацкой, а у матери на Кленовой… Кто у нас бывал, тот знает: окна наши прямо на реку выходят… До нее от нас рукой подать.
— А короче ты, любезный, можешь? — перебил его Иаков. — Господин Ломсаргис спешит на базар.