Вновь прибывших захватило вихрем московских праздников: балы у генерал-губернатора, у Долгоруковых, Шереметевых, Куракиных, у графа Ростопчина… К Ростопчину Александр бы не поехал, кабы не заступничество Катиш. Бывший любимец их отца был отправлен в отставку со всех должностей и выслан в Москву за три недели до гибели императора Павла, который и хотел его вернуть, да не успел. С тех пор Федор Васильевич засел в своем Воронове этаким Вольтером, поругивая новое правительство и вельмож-либералов в сочиняемых им памфлетах. Аустерлиц он назвал Божьей карой за убийство Павла Петровича, нового государя считал идеалистом и мечтателем, который заботится о некоем «общем благе», в то время как Россия большими шагами движется к гибели своей: у советников императора нет ни русского взгляда, ни русской мысли, ни русского сердца; молодежь стала хуже французской — многих Робеспьер с Дантоном охотно взяли бы себе в приёмыши; сонмище ухищренных злодеев (то есть французов, притулившихся в России, и масонов отечественной выделки) губят умы и души русских подданных; в народе брожение — готов в любой момент взбунтоваться. Давно пора вынуть из Кунсткамеры дубину Петра Великого да выбить дурь из дураков и дур!.. На записку Ростопчина о слухах и положении в провинции Александр ответил рескриптом, в котором выразил удивление подобному образу мыслей, расходящемуся с его собственным. Мер, употребленных в свое время его бабкой против Радищева, он принимать не собирался: граф даже не пытался распространять свои сочинения, собственноручно сжигая их после прочтения кружку своих знакомых. Вот только знакомых Федор Васильевич имел довольно много, в том числе и в высшем свете. В те четыре года, что Ростопчин исполнял обязанности кабинет-министра по иностранным делам, его ставили наравне с англичанином Питтом, считая вершителем судеб Европы. Именно он настоял на временном союзе с Францией для обуздания самовластья Англии и удержания в узде завистниц России — Австрии и Пруссии, считая при этом, что России не должно иметь с прочими державами иных связей, кроме торговых, поскольку все они ей враждебны — если не явно, то скрытно, а потому соседей своих надлежит в страхе держать. Границу между Россией и Пруссией Ростопчин хотел провести по Висле, а не по Неману, Грецию с островами объявить республикой, чтобы со временем она сама перешла под скипетр российский, Османскую империю, сего «безнадежного больного», — разделить между четырьмя главными европейскими державами, позволив русскому государю объединить престолы Петра и Константина. Сторонников этих взглядов было немало и теперь. Москва, почитавшая себя истинно русской, противопоставляла себя Петербургу, населенному «русскими по необходимости», «вольноопределяющимися в иностранцы». Это всё были ростопчин-ские словечки, ушедшие гулять в народ, а уж его «Мысли вслух на Красном крыльце», которые граф всё-таки напечатал, мало кто не знал наизусть. «Уж ли Бог Русь на то создал, чтоб она кормила, поила и богатила всю дрянь заморскую, а ей, кормилице, и спасибо никто не скажет?» В Петербурге на подобные сентенции только пожимали плечами, в губерниях же их охотно повторяли. Длинными темными вечерами в помещичьих усадьбах читали гостям мысли Силы Андреевича Богатырева, костерившего на все корки французов и Бонапарта («Мужичишка в рекруты не годится: ни кожи, ни рожи, ни виденья; раз ударить, так след простынет и дух вон, а он-таки лезет на русских»). Такие тирады встречали дружным смехом и возгласами одобрения, хотя ни самого Бонапарта, ни порой даже и французов читатели в глаза не видали, зато замечания о Российской империи, призванной стать первейшей державою мира, произносили с умилением: в России государь милосердный, дворянство великодушное, купечество богатое, народ трудолюбивый, а уж от воинства русского победоносного враг бежит как голодный волк, только озирается и зубами пощелкивает. Истинная правда!