Взор контрреволюции проникает даже внутрь некоторых музеев, казалось бы защищенных их статусом хранителей национального наследия. Так, в Тулузе 7 ноября 1815 года ульрароялистская милиция — члены «тайных рот»[667], близкие к «зеленым»[668] — врывается в Музей августинцев. Музей этот, основанный в бывшем монастыре августинцев 17 декабря 1793 года под названием «Временный музей юга Республики» и открытый для публики в 1795‐м, служил воплощением культурной политики Революции, поощрявшей конфискацию произведений искусства. Понятно, что ультрароялисты не могли оставить его без внимания. Человек двадцать из них в сопровождении студента Школы изящных искусств отправились в музей «почистить» его фонды; прежде всего они искали изображения «Революции»[669]. Они изъяли два бюста Наполеона, впрочем хранившиеся в запасниках, а также полотно больших размеров, изображавшее Киберонскую битву. Картину эту написал республиканец Филипп-Огюст Эннекен, неудачливый соперник Давида, при Реставрации добровольно покинувший Францию. Многофигурная композиция семи метров длиной и четырех высотой, выполненная в 1803 году по заказу Бонапарта и Денона (тогдашнего генерального директора Центрального музея искусств в Лувре), изображает состоявшееся в июле 1795 года на полуострове Киберон сражение между республиканской армией и эмигрантами, которых поддерживали англичане; кончилось оно полным поражением и истреблением роялистов. Художник не скрывает ни хаоса битвы, ни ужасов резни и показывает на переднем плане залитую светом гору трупов. Белые, запертые на полуострове, предстают обреченными на поражение и смерть. Эннекен изображает момент, когда генерал Ош в трехцветной перевязи проявляет снисхождение и жестом приказывает прекратить бой. Картина, выставленная в Салоне 1804 года, ставила своей целью примирение противоборствующих сторон, но в реальности не удовлетворила никого[670]. В конце концов в 1812 году она поступила в собрание тулузского музея под нейтральным названием «Битва». Хранилась она в запаснике и была недоступна зрителям, но это не помешало «зеленым» 7 ноября 1815 года вынести ее из музея и унести в неизвестное место. Судьба картины остается открытой, то есть в данном случае наблюдается та промежуточная стадия между уничтожением и укрыванием от людских глаз, которая характера для iconoclash[671]. Полотно и раньше не было доступно для обозрения, но иконоборцам-ультрароялистам этого недостаточно; они оспаривают его статус «памятника», составной части общего национального наследия. Прошло всего несколько месяцев после убийства в Тулузе бонапартиста генерала Рамеля (в августе 1815 года), градус противостояния накаляется, и полотно Эннекена, квалифицируемое как революционное, оказывается жертвой этого процесса. Очевидно, что префекта Ремюза подобные изъятия имущества ставят в крайне неловкое положение. Официально он их осуждает во имя законности и монополии власти: «Не подобает отдельным вооруженным особам по собственному почину врываться в публичное заведение, проводить там обыск и похищать имущество»[672]. Вопреки очевидности он пытается обвинить в этих правонарушениях народные классы, впрочем мало информированные о содержании и значении картины: «Они [„зеленые“] не смогли тотчас отвыкнуть от привычки к обыскам и арестам. Конечно, они подчиняются офицерам в основном благороднорожденным, но отряд, составленный из пролетариев в высшей степени возбужденных, не умеет повиноваться, и лишь со многими предосторожностями можно постепенно приучить их к большей сговорчивости»[673]. Таким образом, префект, вообще-то человек весьма умеренный, фактически соглашается с предоставлением права на damnatio memoriae контрреволюционным фанатикам.
Тревога, порождаемая знаками Революции, достигает наибольшего размаха во время иконоборческой кампании, проходящей зимой 1815–1816 годов. В основном она направлена против триколора и наполеоновских эмблем, но не щадит и символов сугубо революционных, таких как красные колпаки, бюсты Брута и «мучеников свободы»[674], аллегории свободы[675], сохранившиеся марки и печати Республики[676] и, главное, многочисленные деревья свободы. Деревья эти после Ста дней воспринимаются в основном как «набаты Революции»[677], призывы к Террору и «анархии», порождающие «преступные надежды»[678]. Ясно, что в кризисные периоды безобидных знаков не бывает. Новая ситуация возвращает им коннотации забытые или вытесненные. Причем возникает ощущение, что эта семиотическая перезарядка не предписана сверху — во всяком случае, насколько нам известно, ни один министерский циркуляр не приказывал рубить деревья свободы; инициатива исходит в основном от чересчур усердных префектов или мэров.