Его современники, отчасти и он сам, жили с ощущением какого–то особого беспокойства, источники и побудительные силы которого они, в отличие от рассудительных прагматиков, видели не в следствиях человеческих поступков, а упорно искали в сокрытых от глаз таинственных первоначалах. В чем состояли эти первоначала, являлось проблемой, решаемой различно каждым. Немецкие культурфилософы все более углублялись в проблемы, обозначенные понятиями Urgrund, Ursache, Ursprung, Kosmos, Eros, которые меньше всего соотносились с человеческим измерением мира, но погружали мысль в глубины, скрывающие истоки первобытия.23
Это внутреннее беспокойство рождало неудовлетворенность складывающимся образом жизни и неприятием тех рутинных практик, на которые она распадалась. Вместе с этим недовольством соединялось то смутное, то весьма ощутимое чувство близящихся страшных потрясений, катастроф и если не космического, то по меньшей мере всепоглощающего социального пожарища.[21] Именно в 70–е—90–е и последующие годы XIX столетия утверждается презрительное определение господствующего быта и его носителей как филистерства и мещанства, которое было принято еще в первые десятилетия этого века в среде немецких романтиков (К. Брентано), взыскующих иные животворящие источники и формы бытия.[22] Вырастало и множилось поколение людей беспокойных, неуживчивых, томящихся постоянством и склонных к непрерывной перемене в поисках новых переживаний, рода занятий и видов деятельности, к драматическим разрывам отношений, родственных и дружеских связей. В жизнь входило поколение, отмеченное особым свойством своего существования — «безбытностью»; постоянное пристанище, семейные узы, естественное желание «укорениться» в жизни, забота о потомстве — все эти добродетели либо игнорировались, либо рассматривались как некое обременительное обстоятельство жизни.[23] Главным, к чему стремились, в чем видели основное содержание жизни, были духовные поиски, переживания потрясения от прекрасного, погружение в атмосферу философско–эстетических проникновений. Образ «странствующего мечтателя» из романтического воображения нередко перемещался в действительность. Жизнь представала в виде таинства или исполнения трагической, но вдохновенной мистерии. Обретение индивидуальности и возможность самовыразиться, самоутвердиться все более становятся целевыми ценностями жизненных стратегий. В поисках средств для этого люди были склонны впадать в крайности, рисковать многим, даже своей жизнью, признавая ее бессмысленной, если исчезают возможности осуществить через нее возвышенные идеальные проекты.[24]Жизнь мыслилась и творилась как воплощение предуказанного обета.
В мещанстве, как оно мыслилось, более всего не устраивала рассудительная жизнь с ее приземленными бытовыми интересами, уклоняющими человека от свершения чего–то необычного, героического. Посему осмеянию и неприятию подвергалось все то жизненное, что устроено по законам рассудка и здравого смысла и житейского комфорта. Эмоции, чувства, воображение отныне начинают признаваться руководящими началами жизни.
Утверждается убеждение, что в познании не разум, а интуиция, особенно художественная, соединяют человека с полнотой истины.[25]
Началась эпоха повального увлечения экзотическими идеями, очарования эзотерикой и оккультными практиками.[26]Все таинственное, загадочное вызывает повышенный интерес. То тут, то там вспыхивают неотразимые увлечения новоявленными пророками, визионерами, учителями неизвестных доселе доктрин или извлекаемых из темного прошлого учений, провозвестниками окончательных истин и грядущих судеб человечества, сокровенным знанием которых достойны обладать только избранные. Профетизм явно начинает держать первенство над прописными истинами разума. Восточная эзотерика, связанные с нею практики, диковинные вероучения — сектанство всевозможных толков — заполонили интеллектуальное и художественное пространство европейского общества. Споры о религии, сомнения в истинности традиционного христианства, ожидание новых мессий — все это занимало досуг и головы просвещенных, полупросвещенных и просто прикосновенных к художественной, философской или религиозной проблематике искателей новой правды.
Мы столь долго толкуем о духе того времени в силу значения рожденной в его атмосфере идеологии для судеб XX в. Ее рефлексы проявляются и доныне, рождая опасения повторения трагедий прошлого. Кроме того, понимание модернизма как чего–то большего, чем художественное явление, не относится к актуальным темам истории духовной жизни. До сих пор не утвердилось представление о нем как целостной и всеобъемлющей эпохе, пережитой Европой за три десятилетия до Первой мировой войны и катастроф начала XX в., генетически с ними связанной. Этот короткий и чрезвычайно интенсивный период по своему социально–политическому значению превосходит эпоху своего прямого предтечи — романтизма, хотя оно в этом качестве до конца не признано.