Итак, для исполнения творческого жизнеописания Вагнера, долженствующего изобразить его как творца новой национальной идеологии, символом преобразующих устремлений германского духа, Чемберлен обладал целым рядом преимуществ, которых начисто были лишены другие возможные кандидаты на эту работу. Недоставало быть погруженным в мир музыки и оперных образов Вагнера, даже быть знакомым с его художественно–философскими идеями, недостаточно было знать до мелочей все перипетии его жизни и обстоятельства создания его великих опер. Возможно, что находились многие, кто подобно Глазенаппу превосходили в этом отношении Чемберлена. Наконец, можно было найти и более экзальтированных поборников его культур–философских утопий, в своем рвении доводивших до неприличной откровенности расовые предубеждения Вагнера, каким был и как это делал Вольцоген.
Но никто из них не обладал тем, что можно назвать концептуальным вйдением, способным представить немецкого композитора исключительным порождением германского духа, сосредоточившим в себе его основной жизнеутверждающий пафос.[135]
Именно в этом состояло одно из преимуществ англичанина, увидевшим свою миссию в служении новому гению. Неслучайно, объясняя замысел своего подхода к созданию образа Вагнера, Чемберлен решительно высказал свою неприязнь к мелочному фактографическому биографизму. Ссылаясь на Шопенгауэра, он утверждал, что личность во всей своей целостной полноте может быть понята и через отдельное свое деяние, стоит только найти таковое, существенное для нее, в массе случайных и привходящих обстоятельств жизни данной индивидуальности. Только крупные, выразительные, видимые даже из далекой ретроспективы деяния составляют истинный образ живописуемой личности. Далее, никто из упомянутого окружения не обладал способностью совместить воззрения Вагнера со всем духом новых настроений и националистических предрассудков, быстро утверждавшихся в набирающей силу империи, как это способен был сделать Чемберлен. Входивший в новый жизненный мир, он особенно остро воспринял динамику его эволюции и ее причины. Уже опубликованное им о Вагнере подтверждало это. Никто не мог в адекватной погруженному в шовинистическое самодовольство бюргерскому менталитету форме представить Вагнера как новое доказательство величия немецкого духа и культуры, возвышающихся над мелочным прагматизмом жизни соседственных наций, чем это мог сделать Чемберлен, на личном опыте постигшем образ жизни и свойства культур почти всех стран Западной Европы. К тому же он обладал быстрым и легким пером, знал тайны препарирования текстов первоисточников, был уже искушен в мастерстве обработки чужих мыслей, извлекая из них желаемые смыслы и нюансы, о чем говорил Г. Кайзерлйнг. И все эти способности Чемберлена проницательно усмотрела Козима Вагнер. Он казался человеком, ниспосланным самим небом именно в тот момент, в который особенно ощущалась потребность в нем «байройтского дела», уже превращавшегося в заурядное деловое предприятие, озабоченное финансовыми и организационными проблемами устройства оперных фестивалей и их окупаемости. Не случайно эту тенденцию еще при жизни маэстро уловил болезненно чуткий на всякую буржуазную пошлость Ф. Ницше.[136]Перед Чемберленом стояла непростая задача, не впадая в докучливый пересказ трактатов и идей Вагнера, выделить из них те, которые можно ввести в тонкое сплетение с тем, что уже стало составлять умонастроение нации, и этот синтез связать с Вагнером, как единственным немцем, сумевшим национальный миф и эпос вывести из косных фольклорных рамок, возвратив им статус основных форм выражения народного миропонимания и пафоса героического деяния. Чемберлену предстояло убедить немцев, что созданная композитором музыкальная драма есть открытие высшей формы художественного мышления, а представленные в ней герои олицетворяют в себе образцы истинно народных характеров и прототипов носителей духа германизма. Таким образом, Чемберлену надлежало разрушить уже складывающееся о Вагнере представление только как о музыканте, пусть даже одном из величайших немецких композиторов.[137]