Достаточно одной–единственной черты, чтобы характеризовать все государственное хозяйство греков: Сократ был вынужден всем и каждому доказывать, что для того, чтобы быть государственным деятелем, нужно хоть как–то разбираться в государственных делах. Поскольку он отстаивал эту элементарную истину, его приговорили к смерти. «Кубок с ядом дали исключительно политическому реформатору»,70
не отрицателю бога. Эти вечно болтливые афиняне соединяли в себе худшее высокомерие спесивого юнкерства с лютой враждебностью невежественной, наглой черни, при этом они обладали непостоянством восточного деспота. Рассказывают, что когда сразу после смерти Сократа показывали трагедию «Паламед», собравшиеся зрители рыдали над казнью благородного мудрого героя; народ–тиран оплакивал свой низкий акт мести.71 Но это ни на йоту не заставило их прислушиваться к Аристотелю и другим мудрым мужам, их просто ссылали. А эти мудрые мужи! Аристотель как государственный философ удивительно проницателен и достоин восхищения, как и все великие эллины, как только они поднимаются до художественно–философских воззрений. Как государственный деятель он даже не действовал, а спокойно и невозмутимо пережил филиппинские. события, которые разорили его родину, но ему принесли скелеты и шкуры редких животных. Платон пожинал как государственный деятель успех, которого следовало ожидать после его рискованных, авантюристических конструкций. И даже настоящие государственные деятели: Дракон, Солон, Ликург, даже Перикл — кажется мне, как я уже говорил во вводных словах к этой главе, были скорее умными дилетантами, чем решающими политиками. Шиллер называет где–то Дракона «новичком», а конституцию Ликурга «ученической». Более решительно судит великий учитель сравнительной истории права Б. В. Ляйст: «Греки думали, не понимая господствующей над жизнью народа исторической власти, что они полные хозяева настоящего. Настоящее государство они считали объектом, где мудрец может свободно осуществлять свои теории, ему нужно только воспринимать из исторической данности то, что подходит для этих теорий».72 В этой области у греков нет никакой последовательности, никакой сдержанности; нет человека более неумеренного, чем эти проповедующие умеренность (Софросин (Sophrosyne)) и «золотую середину» эллины. Мы видим метание между гиперфантастическими системами полного совершенства и близорукой робостью и стесненностью интересов непосредственного настоящего момента. Еще Анахарсис жаловался: «В совещаниях у греков дураки, которые решают». Из этого видно, что в действительности наше восхищение и подражание должны относиться не к греческой истории, но к историкам, не к греческим подвигам, но к художественному приукрашиванию этих подвигов. Нет никакой необходимости болтать о Востоке и Западе, как будто «человек» может появиться только на определенном градусе долготы. Греки стояли одной ногой в Азии, другой в Европе, большинство их великих личностей были ионийцами или сицилийцами. Смешно защищать их вымысел оружием серьезной научности и желать воспитывать наших детей фразами. И, напротив, мы всегда будем восхищаться грацией и естественностью Геродота, его высочайшей правдивостью и всепобеждающим взглядом художника.Греки погибли, эти их несчастные свойства погубили их, их моральная сущность была уже слишком старой, слишком утонченной и слишком испорченной, чтобы идти в ногу с просвещением их ума. Эллинский дух, однако, одержал победу как никто другой. Через него, и только через него, «вступил человек в дневной свет жизни». Свобода, которой добились греки для человеческого рода, была не политической — они были и остались тиранами и работорговцами — это была свобода не просто инстинктивного, но творческого изображения, свобода сочинять. Это та свобода, которую Шиллер называл драгоценным подарком, за который мы должны быть вечно благодарны эллинам, достойного более высокой цивилизации, чем их, и намного более чистой, чем наша.
Все это было необходимо для того, чтобы перейти к последнему наблюдению.
666
Упадок религии