Так ночная Мотовилиха становится для Жени первым опытом, вошедшим в память как «нераскрытое явление» (Горелик 2000, 107), непознанное даже после того, как отец девочки произносит название завода[251]
. Этот знаменательный троп – постоянное присутствие неведомого[252] – встречается в нарративе всякий раз, когда девочка переживает новый этап роста и приближается к новым составляющим опыта, где пересекаются уже знакомое и названное и то, что находится «за гранью» ее понимания или уже накопленных знаний.Необходимо также отметить, что игра в карты в первой сцене также введена не случайно. Женя «выходит из младенчества», и Пастернак подчеркивает значимость этого события, при этом как бы вскользь демонстрируя свое умение создавать образы, характерные как для символистов, так и для своего любимого Рильке[253]
. Строго говоря, проснувшись в постели, девочка вряд ли могла отчетливо разглядеть взрослых, играющих в карты на балконе, но Пастернак все же тщательно воспроизводит детали и краски происходящего, напоминающие традиционные расцветки карнавальных костюмов или одеяний комедиантов. То есть в этой начальной сцене девочка видит что-то подобное рукам невидимой судьбы, определяющей человеческий жребий, хотя выделены здесь только карты и цвета: «[…] ольха была густа и переливчата, как чернила. Чай в стаканах был красен. Манжеты и карты – желты, сукно – зелено. Это было похоже на бред, но у этого бреда было свое название, известное и Жене: шла игра» (III: 34). Более того, эти как бы намеченные руки в ярких манжетах возникают в повествовании как раз в тот момент, когда испуганный ребенок впервые начинает тянуться к незнакомому миру.Как мы увидим, образ рук станет повторяющимся мотивом на страницах «Детства Люверс», еще одним маркером, меняющим свое значение всякий раз, когда повествование подчеркивает новый этап взросления Жени. И едва ли не каждый образ первой сцены выступает в повествовании как некий метафорический троп-заполнитель (place-holder), фиксирующий по ходу действия состав и сбивчивый характер ее эмоций. С развитием сюжета все более обостряющееся мировосприятие девочки перенаправляется на разные объекты, связанные не только с неодушевленными предметами или с близкими людьми, но и с неожиданными для нее событиями: сменой времен года, содержанием непознанных и непонятных явлений, неясных очертаний на границе сознания, ощущением бесконечности мира и, конечно, описанием времени и пространства (см. таблицу 6-A).
Причем Женя не просто ощущает присутствие неизвестного мира, представленного в данном случае неведомой и все же почему-то столь милой для нее Мотовилихой: приобщившись к тайне, Женя как бы становится зеркальным отражением неизведанного[254]
, словно впитывая контуры нового опыта, меняющего не только окружающий мир, но и ее собственный характер:В это утро она вышла из того младенчества, в котором находилась еще ночью. Она в первый раз за свои годы заподозрила явление в чем-то таком, что явление либо оставляет про себя […]. Она впервые, как и эта новая Мотовилиха, сказала не все, что подумала, и самое существенное, нужное и беспокойное скрыла про себя (III: 35).
И пусть чувства девочки, всколыхнувшиеся благодаря новым явлениям, намеренно утаиваются, ее характер уже формируется линиями родства между ее внутренним самоощущением и неясным, неопределенным содержанием внешнего мира.
Пастернак явно уходит все дальше от профессиональных занятий философией и от специфической терминологии «синтетических суждений», столь важной для неокантианской школы. Но при этом повествование «Люверс» фиксирует осознание девочкой неясных очертаний пространства и времени, и само восприятие ребенка представляется как интегрирующий процесс, сочетающий пережитое и неведомое, то есть то, что еще не сформировано опытом (по Канту, апостериорные и априорные явления). В случае «Мотовилихи» это узнавание незнакомого и в то же время родного представляет собой первую границу, за которую выходит Женя, движимая прирожденной тягой скрытого к скрытому – от непонятного внутреннего мира к столь же непонятному и таинственному окружающему пространству.