Но все эти тревожные ноты остаются как бы на полях текста – как знамение отдаленного будущего, которое пока кажется лишь малозначительной и очень мелкой деталью. Действительно, страхи Жени (как и ее ощущение очарованности) немедленно проходят: «поднятая занавеса над первым актом географической трагедии» (Там же) забывается, потому что нет барьера между Европой и Азией, а есть всего лишь обещанный, но еле различимый «столб… на границе Азии и Европы, на котором написано: „Азия“» (III: 46). Граница одновременно и устанавливается, и стирается, поскольку в том, что касается счастья, испытанного детьми, не существует ощутимой разницы между отправной и конечной точками.
Иными словами, растущее оживление среди пассажиров поезда, возбуждение детей и быстрое движение природы за окном не разрешают ощутить столь примечательную пространственную границу[278]
:Как же опешила она, когда, словно на Сережин неистовый крик, мимо окна мелькнуло и стало боком к ним и побежало прочь что-то вроде могильного памятника […]. В это мгновение множество голов, как по уговору, сунулось из окон всех классов
Подобным же образом невозможно отыскать и демаркационные линии между прошлым и настоящим. Перемены, связанные с новым местом жительства, сливаются со старыми воспоминаниями; новый мир Екатеринбурга кажется уже хорошо и давно знакомым, и дети радостно отмечают подчеркнутую чистоту как бы привычных улиц. Простор Екатеринбурга выглядит, как будто старый мир просто раздвинули и вычистили, так, чтобы он смог вместить в себя и старое, и новое, продлив Европу в Азию:
Было хорошо и просторно. […] Он [отец] расстегнул жилет, и его манишка выгнулась свежо и мощно. Он говорил, что это прекрасный европейский город, и звонил, когда надо было убрать и подать еще что-то, и звонил и рассказывал (III: 48).
В продолжение той же темы новая горничная быстро превращается в старую знакомую, а новая кухня, которую воображали себе темной, оказывается очень светлой – и Жене кажется, что она это все знала заранее:
И по неизвестным ходам из еще неизвестных комнат входила бесшумная белая горничная, вся крахмально-сборчатая и черненькая, ей говорилось «вы» и, новая, – она, как знакомым, улыбалась барыне и детям. И ей отдавались какие-то приказания насчет Ульяши, которая находилась там, в неизвестной и, вероятно, очень-очень темной кухне […].
Кухня оказалась свежая, светлая, точь-в-точь такая, – уже через минуту казалось девочке, – какую она наперед загадала в столовой и представила (III: 48).
Бесконечное расширяющееся пространство и стирание хронологических границ между прошлым и будущим отражает дух этого лета: ощущение времени года, залитого всепроникающим солнечным светом, которое пришло в мир, где не существует зримых границ между Европой и Азией, между старым и новым, между ожиданиями и реальностью. Тем не менее в этом пространстве, по которому время от времени проносятся тени опасности, перед читателями Пастернака возникает еще один образ рук – очередная метаморфоза повторяющегося и самообразующегося символа. На сей раз этот образ отражает и подытоживает атмосферу летней поездки, ее безграничное, переливающееся через край расширение, а также скрытое, непонятное предвестие надвигающихся перемен.