Читаем Пансионат полностью

— Все здесь? — хрипло, сквозь нескончаемый кашель, спрашивает писатель.

— Размечтался, — бормочет кто-то, и Спасский с неожиданно яркой, незамутненной радостью узнает голос Ермолина. Жив. Слава богу.

Все тело кажется переломанным и собранным заново на живую нитку, на тонкий слой клейстера в бутафорском цеху. Он осторожно поднимается на одно колено. Подтягивает другое, удивляясь относительной целости своего каркаса, опорно-двигательного аппарата. Я тоже вроде бы жив. Нас уже как минимум трое.

— Что это было? — спрашивает еще чей-то голос.

И поднимается невнятная разноголосица, лишенная смысловой нагрузки, один самодостаточный говор, массовочное «о-чем-говорить-когда-не-о-чем-говорить». Но он означает, что выжили многие, что это — был еще не конец всему и всем. Спасский чувствует, как дергаются губы, ползут вверх уголки рта. Теперь, после этого, не так-то просто будет представить себе всеобщую смерть.

В колене что-то металлически клацает, и он отмечает себя стоящим на прямых ногах. А внизу, у ног, вплотную к носкам туфель — море.

Море странное. Оно плещется маленькими волнами с невысокими пенными гребнями, завивается бурунчиками — и в то же время словно замкнуто в неких границах, не может или не имеет права преодолеть неполный сантиметр, отделяющий линию прибоя от его стоп. Оно все покрыто рифленой извилистой рябью, но эта рябь не мешает Спасскому видеть вглубь и вдаль, проникать взглядом в прозрачную толщу, где шевелятся водоросли, медленно движутся большие медузы и громадные косяки мелких серебряных рыб. И что-то еще такое, что он тоже отчетливо видит, но не может ни припомнить названия, ни даже описать самому себе знакомыми внятными словами. Это мучительно. Спасский смотрит и пытается вспомнить.

— Юрий Владиславович?

Он поворачивается к Ермолину и улыбается ему широко и тепло, как брату. У Ермолина разодран рукав реглана, через всю щеку тянется царапина, и это ему идет, словно зачеркивает на его лице печать обрюзгшей канцелярщины, лишнюю и ненужную здесь, в новом измерении и ландшафте. Ермолин улыбается тоже, и удивительно, какая у него обаятельная, мужественная улыбка. Раньше Спасский ее не видел. Раньше ее вообще не было.

Он, Спасский, стоит, оказывается, ближе всех к морю. И теперь за спиной Ермолина, будто по мере смещения фокуса, проявляются остальные.

Писатель без шапки, его седые волосы чем-то неуловимо повторяют ритм морских волн, тоже подернутых сединой. У него глубокое, значительное лицо человека, уже постигшего то начало мудрости, которое напрочь обнуляет всю предыдущую жизнь, не оставляя пути для отступления. И он точно знает, куда идти дальше. Это хорошо.

У маленького студента капает из разбитого носа кровь, он не замечает ее, и рубиновые капли оставляют на коже две четкие параллельные дорожки. Высокий студент стаскивает с головы остатки драного чулка, и видно, что на его лице прочерчен точно такой же кровавый рисунок. Будто инициация или жертва. Мужчина в камуфляже остался в маске, но теперь она почти не выделяется на его лице под ровным слоем серо-коричневой пыли, придающей его милитарному образу финальную штриховку, подлинность, завершенность. Человек в полиэтиленовом комбинезоне только один — обтекаемая, полупрозрачная фантастическая фигура, — и Спасский с беспокойством оглядывается, но тут же видит и второго, веснушчатого, тот как раз сбрасывает разорванную в тонкие полоски оболочку, словно высвобождаясь из кокона. Широко расставив ноги, стоит высокий ролевик, размашистые полосы глины стушевали чужеродную пестроту его пестрого костюма, органично вписали в пейзаж. Второй, приземистый и грузный, размазывает по небритым щекам что-то бурое, слишком яркое для грязи и темное для крови. У него светлые, совершенно детские распахнутые глаза.

Не изменилась только девушка. Маленькая, коренастая, отважная. Она хочет взять высокого за руку — но передумывает, не берет, а просто становится рядом, точно в центр безукоризненной мизансцены.

Все они живы. И все прекрасны.

Спасский проводит ладонью по волосам и опускает глаза, оглядывая себя: что-то в нем есть неправильное, разрушающее ко всем чертям непостижимый режиссерский замысел. Нащупывает на груди узел перевязанного крест-накрест нелепого бабьего платка. Узел намок и набряк, развязать его невозможно, и Спасский резким движением разрывает шерстяную ткань. Ветер, неизвестно откуда возникший ветер, подхватывает обрывки, на мгновение отбрасывает их за спину, где они трепещут, как крылья, — и несет дальше, над странным морем, вдаль, в никуда.

— У нас получилось, — говорит писатель. — Я не знаю, каким образом — но получилось, вы же видите. Идемте дальше.

Они идут.

Спасский шагает вдоль самой кромки моря, миллиметр в миллиметр, и море колышется и перетекает рядом, не выходя из невидимых границ. С другой стороны идет, стараясь попасть в такт, догнавший его Ермолин.

— Что вы об этом думаете, Юрий Владиславович? — спрашивает он. — Куда мы теперь?

Перейти на страницу:

Похожие книги