— Никогда не был так здоров, как теперь. Просто трезво рассуждаю.
3
«А! Бог с ними! — так думал он на другой день, седьмого, сидя в театре. — Поздно уже исправлять. Надо испить чашу до дна!»
Полный зал, никуда не скроешься.
Во время вступления, которое оркестр сыграл с благородной сдержанностью, мысли Чайковского прояснились.
«Чего мне бояться? Я должен верить, и я верю, что меня поймут. А если так, значит, первое исполнение не есть окончательный приговор. Реальность лишь в том, чтó я написал. И лишь
Но скоро он перестал размышлять и только слушал.
Его собственный суд над собой строже и справедливее, чем любой другой — над ним. Другие могли не заметить того, что ему причиняло досаду; могли простить то, чего он не прощал себе. Могли по-детски обрадоваться или опечалиться тому, в чём не было ни печали, ни радости, а только привычные подобия этих чувств. Он же знал им цену, знал, как эти чувства рождаются.
И критики не могли судить, как он. Они также во власти подобий: «У Вагнера так-то, у Бизе вот так». Критикам всё время приходят в голову разные сравнения и мешают напластования стилей — мешает то, чем они всю жизнь занимались. И более всего мешает сознание их непогрешимости, неуязвимости. Но его оперу, как в своё время «Тристана» или «Кармен», нельзя проверять ни сравнениями, ни обычными критическими мерками.
Первая картина подходила к концу.
И вновь повторилось то, что было на «Онегине», но ещё сильнее, глубже.
Успех несомненный. Чайковский был рад, что соседи по ложе не замечают его, поглощённые зрелищем. Он не вынимал платка из кармана, слёзы текли по лицу.
Нет, хорошо, хорошо! Он слушал не отвлекаясь, но не мог не чувствовать, как музыке покоряется весь зал. Он угадывал это по необычайной тишине, не нарушаемой даже шелестом вееров: женщины о них забыли, хотя в зале было жарко натоплено.
Антракт, как всегда, длился долго. Но лучше не слушать, что говорят. Теперь это уже не имеет значения. Только слова Стасова донеслись до него:
«…Не опера, а скорее симфония».
Это осуждение: Стасов оберегает границы жанров. Как незаметно поборник новизны начинает повторять общепринятое!
4
Во второй картине хорошо удались контрасты: безмятежный дуэт девушек и рядом — почти похоронный романс одной из них, Полины; весёлая пляска расшалившихся княжён — и назойливые поучения гувернантки; празднование помолвки — и ощущение скрытого горя. Неблагополучно в этом доме! Дальше ещё сильнее: молодость, любовь — и внезапное напоминание о могиле: появление Пиковой Дамы.
Жизнь и смерть — рядом.
Как всегда, как везде. Как во всех симфониях.
…Когда-то он написал стихи о любимых цветах — ландышах.
Там были слова:
«Нам счастье бытия так близко, так знакомо,
Зияющая ночь могилы так темна».
Конечно, стихи не его дело. Но в музыке…
…«Так, значит, приговор ты произносишь…» Молодец, Фигнер! Усиление звука, ускоренный ритм. Восходящий напев любви, возникший ещё во вступлении.
…Ему удалось скрыться на время следующего антракта и просидеть в запертой ложе со спущенными занавесками. Всё ли точно, всё ли совпадает? Конечно, нет, да это и невозможно. Но даже и это приближение всё-таки не было
Он решил не покидать ложу. Модест устроит так, чтобы никто не зашёл.
Но когда после пасторальной интермедии, повторенной дважды, стали настойчиво вызывать автора, ему пришлось покинуть своё убежище. Все видели: рядом с артистами в середине сцены стоял седой человек и отвечал на вызовы отрывистыми кивками.
Среди молодых, рослых мужчин и женщин, среди пудреных париков, гусарских ментиков, робронов и фижм он в своей обычной современной одежде выглядел странно. И себя самого ощущал менее реальным, чем Лизу, Германа, даже графиню…
Аплодисменты и вызовы не умолкали. Он должен был проделать несколько обязательных церемоний: поцеловать руку у Медеи (аплодисменты усиливаются), у Долиной[93]
, у Славиной; поцеловаться с Фигнером и Яковлевым—Елецким, обнять дирижёра; пожать руку первой скрипке. Благословляющим жестом коснуться большой корзины цветов, поставленной перед ним, и снова кланяться.Он проделывал это как во сне.
Директор театра был на сцене и сиял гордостью. Он был уверен — и не без основания, — что значительная часть восторгов предназначалась пасторали («Искренность пастушки»). Разнообразные группы фигурок — как будто из тончайшего севрского фарфора. И каждая фигурка участвует в пасторали: фарфоровая Прилепа, фарфоровый Миловзор. И даже свирепый Златогор, пытающийся разлучить влюблённых, тоже выглядит фарфоровым. Блестящие каёмочки, цветочки на костюмах, рюши — само изящество! Движения фигурок — сама грация! Всё розово-золотистое, хрупкое, кружевное…
Интермедия была триумфом декоратора и костюмеров. Директор, приписывающий себе львиную долю успеха, пожимал руку Чайковскому с таким видом, будто хотел сказать:
«И музыка
5